Блог пользователя Ирина Альшаева


Прикольно же
Порошок с тройным кондиционером – сыпься, сыпься, можешь весь.
Для такого случая – не жалко.
Машинка – щелк – стирай на деликатной.
Чтобы ничего не оторвалось.
Чтобы ничего не замялось.
Чтобы одно «белое» не дало свой оттенок другому «белому»
Ботинки – чиститесь.
Щекотно, мокро – терпите.
Ну вот, другое дело – не сметь пылиться.
Брюки – гладьтесь.
И чтобы со стрелками.
Так, часы – на правую…или все же на левую руку?
Я ношу на правой.
Статусные дядьки – на левой.
Окей, разберемся утром.
Папка. Главное папку не забыть. Там – вся моя жизнь. Все наработанные материалы. Все воплощенные гениальные доселе мысли и идеи.
Папочку – на тумбочку у выхода.
Будильник. Усатого завести!
Да на пораньше, часа за два до выхода.
И на телефоне еще один поставить.
И маме позвонить – попросить, чтобы набрала утром контрольным.
Пик-пик-пиииик…
Постирала, мадам, мерси огроменное.
Воротник – парься.
Запонки – на место.
И чтобы каждая складочка – ровненько.
На тремпель рубашку.
Туда же – брюки.
На спинку стула – галстук в тон.
Всё.
Готов.
Спать.
Главное – пап…zzzzzz
- Илюша,седьмой час,просыпайся! – щебечет мама в ухо из Владивостока.
- Да,мам, уже в ботинках! – одной рукой держа трубку, второй я пытаюсь завязать шнурки.
- Давай, удачи! – и теперь уже в ухо – гудки.
Что не сделал?
Проснулся.
Зубы почистил.
Умылся.
Побрился.
Расчесался.
Одежда наглажена,ботинки начищены.
Папка в руке…
Чайник не выключил!
Пулей – на седьмой с первого.
Ах, фух, ложная тревога.
С седьмого – на первый.
- Ранком ты, Илюшенька! – проплыла мимо меня баба Клава – каждое утро она ходила к колонке за двором по воду. Хоть в доме у нее и был водопровод…
Стоп.
Баба Клава.
Проплыла.
С ПУСТЫМ ВЕДРОМ.
Ай,к черту приметы.
Со ступеньки – прямо в лужу – шварк.
Вот и ботинки.
Вот и брюки.
Вот и баба Клава с пустым ведром.
- Каррр!Каррр! – закружились над домом вороны.
-Мэу! – выползла черная кошка из-за угла и прямиком – мне наперерез.
- А ну,нечистая, уйди! – замахал я на нее папкой и часы с руки (все же с правой)– вжик – об асфальт.
- Аййй что ж ты будешь делать! – поднял я разбитый циферблат.
Вперед.
Все равно вперед.
В крайнюю дверь трамвая.
Пробка. Что б ее.
Десять минут на месте – два метра вперед.
Все еще пробка.
Пробка.
И сейчас тоже.
На часы не смотрю – уже опоздал везде.
Да ладно, пробка рассосалась!
Еще полчаса.
Моя остановка.
Вот она – работа мечты…
- Алексеев Илья Игоревич, на собеседование, - протягиваю паспорт в окно пропусков.
- Вашей фамилии в базе нет, - возвращают мне его обратно.
Спокойствие и самообладание.
- Виталий Юрьевич? Это Илья, корреспондент… Да,да – на собеседование…Опоздал – извините, пробки. ..Коты?.. ну да, был кот…Хорошо,жду, - кладу телефон в карман.
- Сейчас фамилия в базе появится, - протягиваю паспорт в окошко.
Еще минут двадцать.
Выписали пропуск.
Коридор. Прямо. Налево. И налево.
На кабинете табличка: «Очертов Мстислав Ярополкович. Главный глава главного отдела глав».
Сюда.
Тук-тук.
- Да-да, - глухое из-за двери.
- Добрый день, - захожу.
- А, стало быть, Илья? Алексеев?
- Так точно, - по-идиотски улыбаюсь я.
-Что, в армию собрался что ли? «Так точно» - передразнивает начальник. – Ну, что пришел. Что в папке?
- О, в папке вся моя жизнь, - протягиваю ее ему.
Раскладывает портфолио на столе.
Не глядя.
Вынимает газеты из файлов и мостит их стопкой на зеленом сукне.
- Ну-с, посредственность. Что кончали?
- Институт пособничества безработице, - загордился я.
- А папка кем щас у тебя?Алексеев-то?
- Папка…так помер же еще пять лет назад, А вы знакомы? – ползут мои брови наверх.
- А, ну в том и дело, что нет. Давай, Алексеев, времени ноль, - машет начальник рукой на дверь, другой протягивая мне выпотрошенную кипу газет.
- Но…
-Давай, давай. Показалось, - хлопает он по столу и уже с кем-то говорит по телефону.
Дверь.
Коридор.
Направо.
Направо.
- Эллочка, черных котов подвезти надо…Да, да, и бабок еще подвербовать…Ну дайте дырявые им ведра, все ж веселей…Слушай, кого тебе жалко… Да, я так развлекаюсь. А что. Прикольно же! – донеслось до меня по громкой связи.
- Черт, я лопух! Свиридов!.. Как отключить громкую???... Какую кнопочку зеленую???...Тут обе – красные!
Ирина Альшаева


Мой далекий город спит.
Кутается в махровую шаль рассветных лиловых туманов, ползущих с меловых холмов в купели урчащих ключей.
Дышит хвойной свежестью колючего первым морозцем света, благодатью рассеянного по косеньким улочкам, причесанным к зиме пашням, смеющимся скрипом пустых качелей дворам, вплетшим в осеннюю накидку осени последние, на кончиках еще изумрудящиеся жизнью, листья, садам.
Мой далекий старец спит.
Умудренный, он не ищет сумасбродной кутежки, пускает дорогами мимо балаболов и шутяг, ворчит на нерадивых чужаков...И в его хрустальном покое кажутся громче осенние трели смелых пичужек и понятнее сказ тополей...
Но если строгое сердце захочет веселья, если солнце разбудит его в нужный час - щедро разойдется город на праздник. Разольет по улочкам песни, закружит в задорном танце, заглянет в каждое - даже слепое темным нутром - окно душевным аккордом...
Мой далекий остров спит.
Остров света, затерянный где-то в низине между "материками" больших городов. Что ты видишь во снах, мой милый сердцу друг? Помнишь ли меня? Конечно, помнишь. Знаешь, как вести свою шальную дочь к дому, оставившую его за сотнями верст пути.Застелешь мне дорогу ватным покрывалом скрипучего пуха, оставишь на ленте мамины следы, не заметешь метлой разбойницы-вьюги. И след в след, как когда-то, в кажущемся теперь уже небылью, детстве, по ним я приду к родному окну в самую страшную бурю. Приду, устав от дорог, обогреюсь домашним теплом...и снова прощусь на долгие зимы. Знаю, отпустишь меня, не сердясь. Да, наверное,это будет зима. Глубокая. Темная. Злая. Но - щедрая на снежные шубы оголившимся стволам и пышные шапки накренившимся крышам.
Мой далекий берег спит.
Но плещет тихонько речную волну и качает веревку у милого сердцу причала, отпустившей под гордыми флагами мой борт в мятежный и долгий поход...
© Ирина Альшаева


Если бы мне было двадцать три,как сейчас, а мозг был бы умудрен опытом жизни, скажем, девяностолетнего человека, я бы относилась ко всему происходящему гораздо легче. Мои нервные клетки сохранились бы в почти первородном количестве. А потраченных было бы совсем не жаль в виду миллиардного запаса их "коллег", оставшихся на перспективу - просто так, раз уж таково условие существования каждого живого существа - быть, покуда есть заставляющие его жить внутренние системы.
Если бы мне было двадцать три, как сейчас, а мозг был бы умудрен опытом жизни,скажем, девяностолетнего человека,я бы на все, с чем сталкивалась - или что сталкивалось бы со мной - реагировала спокойно и взвешенно. С невозмутимостью танка. И шла бы тверже, оставляя в делах следы, сравнимые с бороздами тяжеловесных траков. И на проблемы, вещи и людей смотрела бы четче и точнее - прицельным, не терпящим возражений, взглядом танковой пушки. И не сомневалась бы в верности сделанного выстрела. Пусть даже - на поражение.
Если бы мне было двадцать три, как сейчас, а мозг был бы умудрен опытом жизни,скажем, девяностолетнего человека, я бы не позволяла себе жить прошлым. Не позволяла бы себе сравнивать его с настоящим и проецировать на будущее. Я бы умела оставлять там - в исчерпавшем себя отрезке времени - и радость, и горе, и дела, и людей, и смыслы. Не тащила бы просроченный багаж исписанных черновиков на бечевке по своим следам,то и дело оглядываясь проверить - не порвалась ли? Я бы ее резала острейшей сталью тончайшего в своей точности клинка, вбитого в рукоять лавового стекла. Я бы не давала себе поблажки в надежде полагать, что то, что было - может снова стать...Я бы поняла, что не может. И без лишних сентиментов каждую секунду закладывала прорехи в стене настоящего недостающими кирпичами.
Если бы мне было двадцать три, как сейчас, а мозг был бы умудрен опытом жизни,скажем, девяностолетнего человека, я бы умела ценить то, что у меня есть и понимать, что именно это - лучшее для меня на сегодняшний момент. Не потому,что так надо какой-то околобожественной силе, а потому, что это - все,что сделала я на данную минуту. И не корила бы себя за неудачи, понимая, что они - и есть путь к желаемому. Так же, как и понимала бы то, что легко даются только уныние и хаос.
Если бы мне было двадцать три, как сейчас, а мозг был бы умудрен опытом жизни,скажем, девяностолетнего человека, я бы не обратила внимания и на мизерную долю того,что сейчас со мной происходит. Мне не было стыдно за сделанное и не сделанное, сказанное и невысказанное, я бы не завтракала, не обедала и не ужинала своим самолюбием. Я бы,наконец,поняла, что думать надо перед, а делать - во время. А если одно случилось без другого - не зацикливать об этом мысль в подкорке. Не молоть впустую воздух.
Если бы мне было двадцать три, как сейчас, а мозг был бы умудрен опытом жизни,скажем, девяностолетнего человека, я бы сказала, что не стоит искать понимания,заботы и любви. И тем более - убиваться по их отсутствию. Я была бы убеждена, что абсолютная любовь - это благосклонность к тебе мирозданья и его добро на твое - пусть и не ясное смыслом - существование. С правом авторства своего пути и патентом на его оригинальность. Я бы поняла, что никто не будет относиться к тебе с большей самоотверженностью, чем женщина,от которой ты пошел и - ты сам. Так же,как и то, что кроме этих двоих есть и третий верный соратник - твой собственный позвоночник. Вот уж кто поддержит так поддержит.
Если бы мне было двадцать три, как сейчас, а мозг был бы умудрен
опытом жизни,скажем, девяностолетнего человека, я бы не разменивала свою жизнь на ненужные мне дела. Я бы каждую песчинку времени пропускала бы через свое существо,чувствуя,как вместе с ней вырывется из него вдохновенный мизер жизни.
Если бы мне было двадцать три, как сейчас, а мозг был бы умудрен опытом жизни,скажем, девяностолетнего человека...Я бы не задумывалась о том, что было бы, если бы мне было девяносто,. как теперь и мой мозг был бы умудрен аналогичным опытом жизни. Я бы сидела в беседке в окружении яблонь и тюльпанов в час лондонского чаепиия, кутаясь в крупновязаную шаль, а под ногами вился бы кот. Летели бы печальные листья..желтыми,красными, рыжими фонариками...И будто припудренная тальком , белая прядь , выбилась бы из стянутых в пучок волос и потянулась по ветру. И выцветшие глаза, и ссохшиеся руки со вздутыми венами, и фарфоровые, впалые щеки, и чуть ссутулившаяся, но когда-то гордая, спина - все что есть в моем существе, помня о том, что не стоит претворять былое, сомневаясь в том, что жизнь вообще - была, вдруг встретило бы там свою последнюю осень, дождевым червем вползшую во вчерашнее лето...
(с) Ирина Альшаева


---Дневниковые записи. Списано с каждодневных реалий---
Маска I
А суть вещей проста.
Но вместе с тем - чертовски сложна.
Если допустить ее до осознания.
Вид из моего окна открывается поистине поэтический. Очертить его можно четырьмя словами - замурованная наглухо стена пятиэтажки. Да, даже бездушный муравейник, наспех сложенный из рыхлых кумачовых кирпичей, в дождь походящих на рыхлые мочалки, стоит ко мне задом. Без его шансов обернуться и моих - заглянуть в провалы его когда-то выжженых глазниц. Говорят, в нем тусуют призраки погорельцев. Я же полагаю, что там гнездятся нарики и люмпены. Не без основания.
Сегодня, в непростительную середину осеннего мракобесия, небо разразилось часов так в девять вечера, летним ливнем. Он застал меня где-то между ВДНХ и Алексеевской. И хоть был у меня с собой зонт, доставать из рюкзака я его не стала. Не то что бы мне нравилось вымокнуть и продрогнуть, просто день выдался не айсовым и мне хотелось его смыть даже с мочек ушей, с самой неприметной складки косухи, с заклепок и петелек шнурков. Дошлепала я, мокрая как хлюща (словечко моей бабушки, по смыслу не имеющее ничего общего со своим омофоном - мало ли, вдруг кому чего покажется))) до подъезда и плюхнулась на залитую лавку - что уж, вода к воде,как говорится. Двор у нас тихий и сонный - в любое время. Будто и не в Москве живем, и не грохочущая магистраль бряцает под окнами. Немудрено, что и коты попрятались. И баба Саша не вышла с судочками гумпомощи хвостатым...
Впрочем, вон же они, под козырьком фундамента. Даже отсюда - метров с пяти, вижу, неровно выведенное на лотках со снедью: "Проша", "Тотоша", "Симба"...последний кошачий "позывной" улыбнул. Вспомнила как терроризировала маму посмотреть со мной мультик "Король лев".Пожалуй,вся моя сентиментальность на его просмотре и закончилась. Сегодня мне никого не жаль, тем более - до слез.
Впрочем...
- Тотоша,начить, - прогнусавило чье-то в чернильном углу под стеной. - МММ, греча, - донеслось до меня. Потом чвакнули шаги и на подъездную дорожку из кустов вывалился гражданин потасканного вида с кошачьим ужином. Или завтраком,кто ж уж их. Заметив меня, он поправил гребешок полосатой шапки (обычно такие носят - или носили - физруки в школах) и подставил указательный палец под нос - тихо,мол. Развернулся на пятке, прыгнул на ступеньку парадной (ну и что, что мы в Москве. Мне больше нравится надушенное "парадная", чем смердящее "подъезд"), обнял столбец, подпирающий ее козырек и протянул:
- Ты же не расскажешшшь...
- А то что?- проснулся мой внутренний дикобраз. - Котиков не жалко? - и тут мой язык сам подлез под зубы и челюсти его помимо моей воли прищемили. Только сейчас, под фонарем и вдогонку сказанному я увидела, что у этого человека нет руки. Гражданин вопросительно поглядел на меня и поставил посуду на бетон. - Эээм, банан хотите? - стало мне вообще не по себе и отчегото вспомнился мультик про Симбу...
- Давай, - еле слышно ответил он, приземлившись на бетон рядом с судком. Я достала связку бананов из рюкзака и протянула ее незнакомцу. Он взял неглядя.
- Думаешь, мне в кайф,да?Под дождем, в сырость, снег,жару шалондаться по улицам?Подбирать еду, которую баба Саша котам приготовила? Мяться в переходе и просить...Девочка, я противен сам себе уже давно. И тебе. Эти десять минут.
- Почему вы позволяете так с собой...- не успела закончить я,как мужчина продолжил:
- Потому что я труп. Для всех. Уже 20 лет. Ты еще не родилась в афганскую...Там и руку оставил, - отломал он от связки банан,ловко сплетя у его корешка пальцы. - Вернулся, а по бумажкам похоронили. И знаешь...мне действительно кажется,что я в аду. Или у его порога. В лимбе. Знаешь,что это? - вскинул он густые брови.
- Это даже не чистилище, - почему-то шепотом ответила я.
- Ну вот. На кафедре когда-то я писал научку на эту тему. Да так и не дописал. А ты,девочка, тоже там же. В этом "даже не чистилище". Только я живу вооон там, - ткнул он пальцем в сторону засмоленной пятиэтажки, - а ты - там,- вывернул большой палец он на дверь моего подъезда. У меня даже света нет. А у тебя,поди, и настольная лампа есть...Но у нас все меж тем одинаково, не замечала? По кругу...
И у вас,друзья,тоже. По кругу. Хотя бы пробуждение ото сна - ведь это происходит каждое утро. Или ритуал чистки зубов, завтрака, перешнуровывания ботинок - чего угодно. Мы все такие разные,но так одинаково повязаны каждодневными патерами. Ведь все вокруг - одно и то же. из часа в час, в день, неделю, ГОДЫ. Да, где-то вклиниваются поездка на море, свадьба, повышение в должности или - наоборот, похороны...Вам не жутко от того, что мы - заложники выдуманного нами же мира,шестеренки в воплощении трансляции вовне собственного же сознания?
Вы можете дать гарантию того,что вы - ЕСТЬ?
Я не могу сказать о себе и о вас с безапеляционной уверенностью в этом.
Как и об этом "человеке дождя", испарившемся в моем воображении.
Впрочем...наверное, он больше был, чем не был.
На бетоне под ступенькой сиротливо жалась к ее безразличному существу банановая кожура.
А вот лоток исчез.
- Гляди, Дуняша,я тебе деликатесу принес! - донеслось до меня от каруселей на детской площадке под закопченной пятиэтажкой.
- Греча, - послышался женский голос.
Я повернулась на звук - но на площадке никого не оказалось - крутились только скрипящие качели и рыпели под ветром уже оголившиеся кусты.
Нарики,люмпены...призраки?
Они среди "нас" или мы - среди "них"?
Суть вещей проста.
Или - чертовски сложна.
Маска II
Воскресенье началось для меня раньше,чем обычно. Как "чистокровная" сова, в выходные я царствую в постели о пышных перинах до победного. Но сегодня что-то пошло не по графику - мой сон испарился около пяти утра. Проворочавшись на сбившихся простынях в тщетных попытках вернуться в недосмотренный сериал, транслируемый воспаленным воображением, я отправилась в путешествие по квартире, накинув на плечи на императорский манер алое покрывало. Покрутилась перед зеркалом, отметив, что неплохо было бы заиметь плащ подобного кроя...Врубила на полную музыку в наушниках - привычка слушать Раммштайн с утра остается неизменной вот уже лет 6. Прошлепала на кухню, подпела в воображаемый микрофон - половник - Тиллю песню "Муттер" (пишу по-русски - лень переключать раскладку на английскую), приметила чайник, отчего-то оказавшийся на подоконнике за шторой. Бедняга,наверное, тихонечко отполз, не вынеся моих вокальных исхищрений. Поймала его за ручку, бряцнула пузатого на камфорку... Пока он кипел - я уже вторила Мэнсону...Сделала кофе и направилась в Королевство Покосившегося Балкона. Вы когда-нибудь в шесть утра выходили на улицу? Только не в марафонском забеге до троллейбуса,а вот так - в выходной день, никуда не топясь, почти ни о чем не думая. Вы видели, как солнце тянет свои лучи к еще изумрудящимся древесным кронам? Как оно масляными каплями стекает по крышам...Слышали, как заходятся трелями невидимые пичужки? А дышали ли вы этим воздухом, который будто бы кто-то гигантской пригоршней зачерпнул где-нибудь в пряном сыростью лесу и пустил невесомым покрывалом над многотонным миллионником, задохнувшимся в своем смоге? Воскресные шесть утра - это мистическое время. Шесть утра - это час рождения и реинкарнации сути вещей. Время, в котором наго все - и мысль, и звук, и желание и душа. Время, которое вдохновляет энергией космоса и все в тебе готово это вдохновение принять. С кофе или без, в "императорском" плаще или пижаме с котиками, на балконе или у раскрытого окна - Вселенная в этот час ждет тебя. Главное - не проспать =)
Маска III
Меня преследует дождь.
А зонт я принципиально под моросью не открываю.
Несерьезно как-то.
Харрисон Форд бы не открыл. Так странно повелось, что с детства мне импонируют в плане их культивирования в себе "настоящие мужские" черты внутреннего содержания. Я должна была родиться Индианой Джонсом. Впрочем...может,и родилась. Натуру-то "джонсонскую" не спрячешь, как видим.
Лужи, размазанные по тротуарам ржавые листья, чвакающие торопливые шаги, гул проспекта - реалия, встречающая меня на выходе из двора уже третий день.
Как вы можете помнить, по утрам я слушаю Раммштайн. А сегодня что-то потянуло на лирику и неизменный Тилль, таки, сменился СПЛИНом. В такт погодке и настроению.
Дождь решил усилиться. Как будто бы тоже, как и несущаяся толпа, опаздывал на электричку.
Передо мной, зажатые в руках, ручках, ручищах прохожих, скакали разноцветные, походящие на разноцветные бутоны,зонты.
Кагбэ небесная вода уже ощутимо стекала с моих волос.
Мне это не понравилось - а до метро оставалось шлепать еще порядком.
И тут в бегущем столпотворении я заприметила черный зонт, куполом накрывший почти по плечи мужчину в кашемировом долгополом чернильного цвета пальто.
Добавив "газку" (так психовал на меня мой инструктор по вождению, когда я плелась по трассе со скоростью "беременного комара") и ловко обогнув рваную лужу, глубиной, наверное, с Марианскую впадину, я нырнула под "черный тюльпан" чуть было не отпрянувшего от неожиданности мужчины. Пугливый мужик пошел, что ж...Однако,опрометчивое замечание. Как это всегда и бывает.
- Доброго дня вам, - говорю.
Он, отчего-то смутившись отвечает:
- Доброго. А вы?... - не дав ему выразить мысль, вклинила я свое:
- Да вот иду мокну, а ваш зонт - выше других прыгает. Приметный. Вы же не против поделиться "крышей"?
- Нет, что вы. Вы к метро?
- К метро.
Мы шли молча, наверное, минут семь. А потом одновременно выпалили:
- КонстИрина, - получился такой микс имен, сдобренный неудержимым смехом. Всегда отчего-то смешно в такой ситуации.
- Ну,как вы поняли, я Константин, - улыбался мужчина.
- Ирина, - хлопнула я его по плечу.
Мой спутник снова будто бы смутился. Но ведь это же так несложно - быть простым. Просто спросить у прохожего, который час, просто дотащить бабульке сумку до остановки, просто сказать незнакомцу "привет" и вот так - нырнуть прохожему под зонт. Проверено - люди не кусаются. Как волки. Как особый зверь "человек" - возможно. Но еще не сталкивалась с таким.
А Константин, кстати, оччень показался мне похожим на Харрисона Форда. С присущем ему набором "настоящих мужских" качеств. Его выдало то, что он наполовину промок (это я заметила,когда мы вошли в вестибюль), сместив зонт - под которым поместился бы и слон - в мою сторону.
А потом нас увезли параллели метро.
И здесь должен быть саундтрек из "Индианы Джонса"
Но к написанному нельзя пригвоздить аудиофайл.
---Продолжение следует---
(с) Ирина Альшаева


Поднималась стая чернокрылым клином
Над широким логом, над хмельной рекой.
Уносила стая поднебесным криком
Летнего жаровня пряный пыльный зной.
Муха билась в раме мутного окошка
С декабря гирлянда вилась через тюль.
На остывшей печке грела лапы кошка-
Догорала свечка – плавился июль.
И седой малинник в синем палисаде
Прикрывал стыдливо веток наготу
За стеной пожухлых листьев винограда…
Ноги мнут босые колкую траву.
Сумку на крылечко я с пути поставил,
Опустился тихо – скрипнула доска.
И молчала будка – не зашелся лаем
Шалопай Тотошка. На цепи – тоска.
И с веранды мама не встречала сына,
И не пахло сластью пышной пирога.
Я кидал щебенку – камушки в корыто,
И летела с яблонь желтая пурга…
Поднималась стая чернокрылым клином
Над широким логом, над хмельной рекой.
Заходилось сердце журавлиным криком -
Будто мне приснился мой родимый дом…
© Ирина Альшаева


Последнее время – недели так две, появилась у меня новая привычка – класть телефон перед сном под подушку. Хотя места вокруг предостаточно – широкая панель над изголовьем кровати, тумбочка рядом с ней, подлокотник кресла…Но нет – именно под подушку. Минздрав не одобряет и устал стращать нерадивых телефонозависимых алалаев на каждом углу байками про «вредные магнитные излучения гаджетов, рак ушей, глаз и мозга» при чрезмерно близком контакте с гаджетом звонилкой-будилкой. Но красноречие даже армады докторов для меня почему-то не впечатлительно. Хотя, где-то бьется мыслишка о том, что и так в моей жизни много всяких вредностей, исходом которых так же можно стращать, как и бородавочной сыпью, которой всех и каждого якобы награждает безобидная жаба…Ну, знаете, да? В детстве была такая пугалка, что, мол, погладишь сие недоразумение – и будешь ходить в пупырышках. А я гладила. И ничего. Жаба только булькнула что-то на своем жабьем наречии, посмотрела на меня как на презренную и смайнула в речку.
Зато сквозь синтепоновое нутро подушки не так противно и резко слышно, что уже шесть утра. Шесть. Утра. Для меня, совы в квадрате, встать в любой час до полудня – то же самое, что с разбегу шлепнуться об асфальт. Всей площадью тела. Распластавшись блином.
«Блин», – пронеслось в еще затуманенной сном голове, когда откуда-то из подподушечных недр до меня донеслось «Дууу! Ду хаст! Ду хаст мищ! Ду хаст мищщщ!!!»Не каждого утром будит Тилль. Но, кажется, в моем плейлисте одной его песней станет меньше – начинаешь по-тихоньку ненавидеть то, что бесцеремонно вырывает тебя из часами не наступающей неги…Засыпаю обычно под утро. Печаль.
Потягушки-в себя-приходушки…Главное– опустить ногу на пол. Желательно – две. Я хоть и далек от суеверий, но встаю с постели именно так – двумя ногами. Как приземляющийся парашютист.
Шлеп, шлеп…оп, косяк, пардон. Уже традиционно бьюсь о него лбом – это стало утренним ритуалом.
Шлеп, шлеп…щелк. Черт, надо лампочку в ванной вкрутить потускнее, что ли. Сиди теперь на краю ванны, елозь щеткой по зубам и лови в глазах зайчиков.
Шлеп, шлеп…ШШШ…Бульк…Щелк.
Пшшш…
Хорошо, что у меня электрический чайник. Не надо ждать пол часа пока вскипит.
Дзынь…Впрочем. Мне тарелка ни к чему. Не могу есть по утрам.
Дзынь…На место ее, в шкаф.
Что там у нас за окном?
Как обычно, хмарь. На дворе – середина июля, а льет октябрь. Точно, Питер решил прокатиться с гастролями по городам. Унылость. Серость. И едкая пыльная зелень. Вот что за окном.
– Хщщщ, – вздохнул чайник, закипел, мол.
– Окей, чайник. Какой я хочу чай?
Открываю дверцу шкафчика, где приуныли коробочки с зеленым и черным, отодвинувшись от банки с кофе. Не дружат чего-то. Может, потому что я обычно пью кофе…Странно. Ни одного пакетика. А кофе не хочу.
Бамс…
Шлеп…шлеп…Вот и утреннее чаепитие.
– Привет, Ирина Сергеевна, – здороваюсь я со своим отражением в зеркале. – Что, трудицца? Давай, в путь.
Поговорили.
Извечный вопрос – что надеть?
Зависаю с ним у шкафа.
Впрочем.
Чего заморачиваться.
Джинсы, рубашка – и вперед.
Нет, не эти.
Вот эти. С драными коленками. Да, вот такая теперь «бомжарная» мода – не поймешь, хиппи-не хиппи. Панкарь-не панкарь. Летел с самосвала – тормозил носом, рвали собаки или погрызла штанишки моль…Но мне все равно на моду. Ношу то, в чем удобно и что нравится.
Дзынннь…Бреньк.
Щелк.
Ключи – привычным движением руки – в задний карман. Как и телефон. И проездной. Всё – в задний карман. Всё в…Впрочем, не все же так плохо. Можно и не всё. И не в «В».
Гууу…
7
6
5
4
3
2
1
Дзынннь!
Приехали, теперь ножками, Ирина сергеевна, ножками, лифт в подземелье не идет.
Кххх…
Кххх…
Да, дверь в моем подъезде скрипит так, как будто кашляет. Не болей, старушка. И я постараюсь тоже.
Лужи. Кругом – лужи. Если смотреть на них со ступенек подъезда – кажутся озерами. Ливануло ночью хорошенько сегодня. Даже подтопило балкон.
Прыг…
Прыг…
Ногу сюда, другую туда…
А, всё равно кеды уже мокрые.
Звяк!
Звяк!
Вот за что не люблю таскать с собой мелочь – ходишь как свинья-копилка, трелями копеечными перезвякиваешься.
– Все идет по планууу…И все идет по планууу, – сипит в наушнике Летов. Егор Летов. Неоднозначная в творческом плане, но однозначно яркая натура своего времени…Парень, безмерно любивший жизнь, сигареты, алкоголь и – котиков. Любивший так, что бренькнув финальным аккордом по гитарному рифу, застегнул на ней до времени чехол. И сам – застегнулся на глухую молнию вместе с ушедшей в драйвовом угаре эпохой…
Лужи.
Люди.
Машины.
Люди – по лужам.
Машины – по лужам.
Лужи – по асфальту, газонам и тротуарам…
Сырной бабиной из-за кучерявого парка выкатилась станция метро.
Допрыгала.
Дозвякала.
Вииииууууфшшшш…
Теплый поток воздуха, гонимый дребезжащим составом, чуть не сбивает с ног. Кстати. Еще раз о пугалках. Все мы знаем, что стоять у края платформы в метро КРАЙНЕ ОПАСНО. Предупреждают не только минздрав, но и работники метрополитена. И вероятность сверзиться на пути – не самое страшное, что может быть. Между рельсами затаился ОН. Контактный Рельс. Дотронешься – и все косточки просветит. А там еще поезд несется – вжик! – и полетела головушка…На самом деле всё не так. Для особо одаренных и везучих в платформе – в бочине – есть лоток. Зазевался-упал – не беда. Не трогай рельс и ховайся в нишу.
Чучух-чучух.
Чучух-чучух.
– Станция Тургеневская. Переход на Сокольническую линию, – монотонит динамик в вагоне. – Уважаемые пассажиры! Уступайте места пожилым людям, пассажирам с детьми и беременным женщинам, – просит он.
Ага. Щас.
Все сидящие притворяются, что спят.
Как обычно.
Дочухали до моей станции.
Шлеп…
Шлеп…
Московское метро не такое глубокое, как питерское. Тут на некоторых станциях даже нет эскалатора.
– Газетки, газетки, бесплатная свежая пресса! – надрывается на выходе мужичок лет пятидесяти в красной жилетке, завязанной в три оборота на животе, на манер, как у буфетчицы, с надписью во всю мятую присборенную спину «Вечерняя Москва».
Газета вечерняя, а раздается утром.
Неладно.
– Если есть в кармане пачка…сигарет, значит всё не так уж плохо на сегодняшний день, – вторит Летову в моих наушниках Цой. А стеночку-то его того, закрасить собираются. Прав. Чертовски прав. И сигареты есть. И всё не плохо. И не такое переваривали.
По носу щелкнула крупная капля. С виноградину. А, может, с оливку. Еще вымокнуть не хватало.
+ 100500 к скорости.
Через двор, через заправку, через железнодорожный переход – и я на ра-бо-те.
***
– Аве, Ирчик!
– Аве мне! Здоров, Ольчик, – так обычно мы встречаемся с коллегой на ресепшене в редакции. Чуть пройти по коридору, мимо шкафов и клетки с морской свинкой Твиксом, и – здравствуйте всем!
А где, кстати, все?
Времени пол 11.
А, пятница…нечему удивляться.
– Ирчик, салют! – несется из дальнего угла отдела. – Пошли жиранем-курнем?
– А пошли! – кидаю я сумку в кресло, успев тыкнуть пальцем кнопку на системнике.
Фррр…
Фррр…
Давай, родной, включайся.
– Ольчик, мы в столовку. С нами пойдешь? – зовет Юрик.
О таких говорят – обаятельный.
От слова «баять».
«Забаит» любого.
За то его и любим.
– Не, ребят, я только оттуда, – крошит морковку Твиксу Оля. – Хотя…захватите мне шоколадочку, пожалуйста! – прищемила ее крик захлопнувшаяся дверь редакции.
– Ир, там дождяра льёт опять. Пошли в курилку на четвертом, – выбирая, что съесть первым – сосиску в тесте или пирожок с яблоком, говорит Юра.
– Да пошли на улицу, под козырьком постоим. Хорошо. Прохладно, – отвечаю ему.
– Ну ок, – уже от чего-то откусил он.
Нет, даже в Питере, даже в Лондоне светлее и теплее, чем у нас этим летом в Москве. Страшенные тучи нависли над бизнес-центром, грозясь рассыпаться не то что градом…картошкой из мешка.
– Доброе утроооо!!! – несется на улицу из открытого окна соседнего с нашим офиса. – Доброе утро!!!
– О, опять горланят, – поднимает голову Юра.
Из кричащего окна высовывается на улицу Кощей.
Я его так называю.
Несколько раз встречались с ним в коридоре.
Черные волосы по плечи.
Черные глаза.
Черная рубашка.
Брюки, галстук и туфли – догадайтесь, какого цвета?
Молодцы.
Как-то даже поднимались с ним в лифте.
И он мне сказал:
– Доброе утро!
И я ему:
– Доброе!
И знаете.
Как-то всё посветлело.
От простого слова из шести букв...или это лампы в лифте разгорелись ярче.
Доброе утро, ребята!!! – кричит Кощей из окна.
– Доброе! – хором вторим мы с Юрой.
Кощей на минуту скрылся за подоконником.
Ветер взлохматил кусты и затушил мою сигарету.
И тишина…
Только листья по тротуару фшш…фшш…
В проеме снова появился Кощей.
– Да будет солнце! – крикнул он и отпустил в бушующее небо целую связку желтых воздушных шаров.
– Девочка летом слушала громмм, – забасил в моей голове Ревякин. – В становье молний писала альбоммм…
Небо лавиной обрушилось на город.
В нем растворилось всё:
Лужи.
Люди.
Машины.
Деревья.
Дома.
Небо поглотило суету, освежило парой разрядов смрадное дыхание города, завертело его в буреломе, затолкало в свою карусель.
А шарики зацепились лентой за антенну дома напротив.
И трепыхались как в припадке, и хлопали, и бились о козырек покосившейся крыши.
И переливались резиново-кукольным, каким-то яичным на фоне пурпурной бездны, цветом.
И не лопались.
И утро услышало, что оно – доброе…
Ирина Альшаева


Тайнами седыми лес делился с небом
Гнезда колыбелью на ветвях качал.
Золотые кроны в предзакатном свете
Месяц из ведерка млеком поливал.
Во бору дремучем,во чащобе темной
Ватным покрывалом стелется туман.
На холме мохнатом заискрился робко
Рыжий блик окошка - Леший колдовал.
Путнику дорогу путал мудрый ворож-
Что с дурною мыслью в соснах заплутал.
А благому гостю мхом поросший сторож
Лентою атласной путь по звездам стлал.
Под луной холодной в круг вставали девы-
И венок душистый в длань из длани плыл.
Ведали колдовки древние напевы
Превращалась сказка этой ночью в быль.
Становились воды речки быстротечной
В берегах пологих,берегах крутых.
В царстве Водяного утопала Вечность,
Вторил хор русалок пению святых.
Папоротник алой бусиной зарделся
В мраморной подстилке сизой муравы.
На Купалы праздник лес в огни оделся
И горела полночь призраком зари...
© Ирина Альшаева


Плод сорвался, боком круглым неспелый
С яблони под два метра – о земь.
На треск нутра оскалилась тень
Из-под забора сиреневым зверем.
Трос гудел – пот резал мозолистость стоп,
Обед ждала под два метра пасть
И каждый злобно желал: «Упасть!»
И прочил Ему костеломный исход.
Шаг скрипит – натянут звенящий канат
СахарИт тальк хлопьями бездну
И слышит Он: «Соболезную!» -
Кликуши над гробом, рыдая, кричат…
Пальцы скользят – сталь врезается в мясо -
Шест уводит в сторону тело
Уж вершится темное дело –
Поп прячет пузо в парадную рясу…
Плод сорвался, боком круглым неспелый
С яблони под два метра – о земь.
Зашелся воем голодный зверь –
Под кожистью крыльев тьма посветлела…
© Ирина Альшаева


И пусть лягут на дно корабли,
Оцарапав днища о рифы.
Солнце глазом закатится рыбьим
В ожидании новой зари.
Я штурвал до конца не оставлю -
Пальцы намертво в древо вопью
И в пучину морскую уйду
Со своею лунной флотильей.
Звездный ковш,за бортом накренившись
Млеком хладным разбавит волну.
Паруса макая во тьму
Курс-за бездну мы держим, не сбившись.
Мой компАс - сумасбродный шутяга
Крутит стрелок стальные усы
Завитками лазурной лозы
Киль опутало небо-бродяга.
И умчат пусть во мглу корабли -
Ктулху бурю не гневает пусть.
-Юнга, ровнее держи-ка курс!
- Есть, Кэп! Эскадра у новой зари!..
© Ирина Альшаева


Метро - это одно из моих ярких детских воспоминаний. Дошколенком я часто с родителями каталась по России и "ближней загранице" - будь то море или многотонные миллионники. В далеко не миллионной Николаевке, где мы жарились под морским солнцем каждое лето,конечно, о метрополитене речи не шло - там другой раз и автобуса не дождешься...Но вот Питер - это город, который до сих пор ассоциируется у меня с теплыми потоками креозота, воздушной периной поднимающемся из грохочущего подземелья.
- Мама, что такое метЛо? - лепетала я, еще только учась "рычать"
- МетРо. Это такая пещера, в которой быстро-быстро ездят поезда и привозят людей в нужные им места города. Мы с тобой, помнишь, ехали на поезде по желелезной дороге на море? Вот метро - та же железная дорога, только-под землей.
Тогда мое детское сознание услужливо подсовывало воображению картинки из сказок про гномов-рудокопов, золотые копи Скруджа Макдака и Хозяйки медной горы...
- А что такое экскаватор? - не унималась я.
- Эскалатор. Это лесенка, на которую ножками-топ, и едешь. Не нужно идти - она сама тебя везет, - рассказывала мама.
Тогда мы с ней гуляли по Невскому и решили поехать на Ваську.
До того дня я никогда не видела ни "метло" ни "экскаватора", И для меня это было сравнимо с первым полетом Гагарина в космос. Для Гагарина. И всего человечества. Не секрет, что в Питере самое глубокое метро. Соотвественно,в нем самые протяженные "экскаваторы". Я не ожидала увидеть то,что увидела - почти отвесный,как мне тогда показалось, уклон, по которому бегут ступеньки.
Паника.
Маму за юбку-хвать!
- Смотри, ножкой - топ, и стой, - показала она мне, держа за руку.
Зажмурив что есть мочи глаза - до боли, я сделала этот шаг, ступив на урчащую ленту. Много лет спустя сделать шаг в 800-метровую бездну, прыгая с парашютом, оказалось легче.
Мне казалось, мы ехали вечность. Стало закладывать уши.
- Мама, мне не нравится метло! У меня уши болят, - заныла я, когда мы были только лишь на середине "экскаватора".
- Думаешь, пешком было бы ближе? - улыбнулась она, поправив мою выбившуюся из-под панамки прядь.
Да. Мне поначалу совсем не понравилось. Много людей. Суеты. Голосов и шума.
С питерским метро я встретилась вновь ровно через 15 лет. Букву "Р" уже говорю четко, отличаю экскаватор от эскалатора, за мамину юбку не хватаюсь...Но это воспоминание...Оно такое сладкое. И так иногда хочется как тогда - в далеком детстве - изо всех сил зажмурить глаза и сжать в кулачке мамину руку...Да. Впечатления детства - самые сильные и вкусные.
А потом было московское метро. Оно совсем не такое, как в Питере. Оно гораздо ближе к поверхности земли - на некоторых станциях даже нет "экскаваторов",в нем не закладывает уши...А вот "кадров" хватает и здесь.
- Ландыши, ландыши, светлого мая привееет, неслось из динамиков эскалатора. Я ехала,всецело запертая в своих мыслях. Из транса меня выбила дернувшаяся под ногами лента. Я подняла голову,оторвав взгляд от носков сапог и заметила на противоположной стороне спускающегося гражданина в длинном терракотовом плаще и широкополой шляпе. Обычный гражданин. Ничего такого,если бы на его плече не сидела...чайка. Белая чайка с черными кисточками крыл. Гражданин был увлечен чтением газеты "Метро" и на происходящее вокруг совсем не обращал внимания.
- Киа! Киии, - захлопала птица по его плечу, когда мы поравнялись.
- Киа...- двинула губами я, вновь уносясь в детские воспоминания. На этот раз - морские...


Что-то странное было в зайце, который, поджав передние лапы, деловито вышагивал по граниту, заросшему травой. Подёргивая правым ухом и морща нос от колкого холода капель срывающегося дождя, он делал несколько шагов вперёд, разворачивался в прыжке, с трудом отрывая лапы от земли, и семенил обратно. В зубах он держал не менее странного вида, чем он сам, стебелёк. Походивший на виноградный ус, он заворачивался к концу пурпурным бутоном. Прыжок, разворот, шажок…Еще шажок, разворот, прыжок…Вдруг земля под зайцем затряслась. Со скрежетом поехала в сторону плита, сдирая под собой траву. Зверек, не ожидая подобного, нервно ударил лапой по тому месту, где стоял, и сиганул в кусты. Он думал, что спрятался, но трясущиеся уши выдавали его.
Над ямой показался чумазый лоб, следом за ним блеснули очки. За толстыми стёклами угадывались большие, чуть на выкате, глаза. Из могилы наполовину высунулась, тряхнув редкими волосинками, голова. Помаячив над ямой, будто оценивая обстановку, она выставила наружу нос, принюхиваясь. Он съежился от попавшей в него земли, зашёлся в приступе щекотки, взвизгнул, уткнулся ноздрями в землю и чихнул так, что колыхнулась могильная трава.
– Ой, – вытянулись тонкие, высохшие губы, в довершение портрета всплывшие на лице. – Всегда так. Пропади этот чёх пропадом.
Из ямы пыталось вылезти кряхтящее тело. Но у него не получалось сделать этого. То ноги путались в длинном платье, то руки соскальзывали с липкого глиняного края ямы, то съезжала на место гранитная плита, отодвинутая на какой-то непонятно откуда взявшийся пригорок.
– Ох, старость совсем не радость, – прошамкали губы. – Видать, Михалне намедни самой придётся загорать.
Тело уже собиралось ложиться обратно, как досужие его глаза разглядели нервно дёргающиеся заячьи уши, торчащие над голыми ветками шиповника.
– Эй, ушастый, иди-ка сюда, - причмокнули губы. Заяц робко высунулся одним глазом из своего убежища. Потом – и вторым. Его нижняя челюсть поплыла в изумлении вниз, обнажив широкие резцы. Странного вида стебелёк упал в могильный бурьян, затерявшись в волосинах густой травы.. – Да не бойся ты. Дай мне ухо. – Прежде дымчато-серьй, заяц от услышанного пошел лунными пятнами. – Ну, пожалуйста, – поплыли влагой выпученные глаза.
Заяц был глубоко болен. Его диагноз звался Чувством Зашкаливающего Альтруизма. Именно он заставил ушастого выгнуть колесом грудь и деловито, всем размером не маленькой лапки приминая погостную пыль, подойти к могиле. Этот же недуг скрючил зайца в позе, создающей впечатление любезного порыва помощи – заяц стоял у края ямы с протянутым ухом. Ну, хоть не у паперти в аналогичной позе над котомкой для милостыни. Впрочем...Санитары быстро бы прибрали или мохнатого побирушку, или чурающихся на невидаль прихожан. А того, глядишь, и всех сразу. И себя – добровольно.
Крепко ухватившись за ухо зомбированного душевной хворью зайца, престарелого вида барышня перевалилась через край могильных покоев. Поправив выдающиеся места своего тела и, кокетливо дёрнув плечом, она, потрепав животину по голове, направилась к соседней могиле. Заяц истерически икнул. У него дёргались теперь не только уши, но и глаза, усы и каждая волосинка шерсти.
– Михална, вылазь! Кончай хорониться, – проскрипела бабуля, отбивая чечётку на граните. Вдруг тот пошатнулся и она, не удержавшись, упала в траву.
– А? Что? Где немцы?! – выскочила из могилы патлатая голова.
– Какие немцы, старая?! Отвоевались давно, – задребезжала старушка, пытаясь встать с земли.
– Чего пришла тогда, Семённа? – недовольно буркнула, отряхиваясь, вторая бабуля.
– Да скучно мне, чего сидеть там, если тут такая луна. Вон совсем стали чёрные, хоть побелеем под ней, – глядя на свои руки, прошамкала Семёновна.
– Всё тебе не сидится на месте. Всю жизнь вертихвосткой была так ею и померла. Уж если могила горб не справила – то на веки вечные тебе натура твоя досталася, – пробурчала Михайловна. – Ну, давай посидим, у меня тут что сад – и скамейка, и стол, и цветы. А вот и наливочку кто-то принёс из моих. Конфеты, яблоки. Долго помнят, ишь ты, – улыбнулась, причмокнув, она, глядя на могилу. Семёновна посмотрела с тоской на свою. Заросшая, она утопила в зарослях плюща и без того перекошенную оградку. Могилы было почти не видно, ее еле заметный холмик сравнялся с землёй. Михайловна перехватила её потухший взгляд.
– Да ладно, ещё придут. Может, уехали куда-нибудь, может быть, дела срочные, – протянула задумчиво она, похлопав подружку по костлявому плечу.
– Уже не придут, – грустно улыбнулась Семеновна. Десять лет как схоронили, а хоть бы раз кто над головой прошёлся.
– А как ты умерла, Семённа? Ты ж позже меня, да?
– Да если бы я помнила, как. Жила,жила…и бац – как пустым мешком по голове. Я к тому времени уже и памятки последние потеряла. А вот что помню – так это то что сыночков Кирюша и Вадюша моих звать.
– А живая когда была, в гости часто твои захаживали? – шурша обёрткой конфеты, спросила Михайловна.
– Да нет, заскочат раз в год, и поминай, как звали. А чего им у меня задерживаться? Денег-то никогда не было…а оно ж все нуждаются, – пожала костлявостью плеч Семеновна.
– Надо же. А ведь и не скажешь, что впроголодь жили – протянула Михайловна. – всегда как не загляну к тебе – и полы чистые, и скатерти накрахмаленные, и на столе самовар знай все – пыхтит…А на блюдце – баранки, в пиалке – мед. Помнишь, Семена, как кутили мы с тобой под «самовар»? – скрипуче захихикала старушка.
- Да уж, а ноги-то какие прыткие были, как у кенгуру, - засмеявшись, толкнула в бок ее костлявым локтем Семеновна. – От души раз мы с тобой так «насамоварились», что улепетывали пол ночи от милиции по парку аттракционов – забудешь тут, как же!
Тот «насамоваренный» день был в их селе праздником, похлеще Нового года и дня рождения Владимира –небезызвестного-Ульянова. Звалась знаменная дата Днём основания колхоза «Пчелка». В честь такого дела председатель дал всем выходной : «Товарищи, бросайте лопаты да вилы – айда гулять», и организовал для сельчан бесплатный автобус до райцентра – Костёлкино. Там же – цивилизация! Кафешки со всяко-разными вкусностями, дорожки асфальтированные, дома – всё высокие да кирпичные – не ровень Бехтеевским (откуда подружки усопшие родом) мазанкам…Но главное – в Костелкино был парк развлечений. Три карусели – лошадки, бегущие по кругу, «инквизиционная» пытка для вестибулярного аппарата – «Ромашка» и высоченная вертушка с качелями на цепочках. И – музыка, музыка, музыка!
- Ну что, Семенна, рванем кататься? – стукнула в кухонное окно Михайловна своей закадычной, звякнув о подоконник авоськой с чем-то, что в почтовых отделениях при переводе посылкой отправляется под штампом «Осторожно! Хрупкое!»
- Мама, мама! – запищало в сенях. – Мама, меня Васька за нос цааааапнул, - в кухну забежал мальчуган лет 7, утирая ревущее лицо рукавами растянутой водолазки.
- Пс, спрячь бутыль! – цыкнула в окно Семеновна, поспешив к чаду. – Кирюша, я же тебе говорила – не тягай Ваську за хвост, - присела перед ним на коленки мать. – Пс, в самовар слей, - махнула она замешкавшейся Михайловне рукой на пузатого, пускающего пар на столе под окном, другой гладя по спине безутешного сынишку.
- Кирка! Киркааааа! – донеслось с околицы. – Кирка, погнали мяч пинать, - кричали мальчишки.
- Кирюша, ну всё, беги, во двор, - чмокнула Семеновна сына в нос.
- А петушка? – насупился он.
- На тебе петушка, - достала женщина с раздутого гудящего «Урала» алюминиевую кастрюлю – она прятала в ней сладости от сорванцов. Когда покупала на получку леденцы, а когда и сама делала – жгла сахар, накручивая его на лозяные палочки. Забыв об укушенном носе, мальчишка выхватил из ее руки лакомство, крикнул уже в дверях «Спасибо!» и унесся на луг играть в футбол.
Ну, чего ты там застыла, Михайловна, - вытирая передником взмокший лоб, позвала Семеновна. Иди, «чаёвничать будем».
- Ох, и разбалуешь ты ребят своих, Семенна, - примостила свои пышные «душки» за столом Михайловна.
- Да пусть будет хоть им сладко, - протянула женщина, уперевшись взглядом куда-то в заоконную даль. Размытый двор, корыто под плетнем, Тишкина конура, подбоченившийся рогатиной каштан, прохудившийся плетень…А дальше – перепаханное воронками поле. А по периметру - колючая проволока с трепыхающимися на ней красно-белыми табличками «Achtung! Minen!»…
- Да, пусть хоть им, - перехватила ее взгляд Михайловна. Давай, не чокаясь. За мужей. За вдовью нашу долю, - поднесла она алюминиевую кружку к кранику самовара.
Знатную самогонку гнала Михайловна. Знай,все село у нее отоваривалось.
- Натурпродукт, на пчелином помете, - приговаривала она, разливая хмельную водицу по бутылям. Так ее в селе за глаза и прозвали – «Натурпродукт».
Ох и наклюкались тогда бабы! То ли напиток сам по себе крепкий был, то ли чай луговой, в который долила его Михайловна свой эффект дал – но решили они на ночь глядючи отправиться в Костелкино на каруселях кататься.
- А то что ж это, все, начить, на тракционах катаются да на бесплатном транспорту, а мы с тобой – тут сидим? Не годится, - подначивала подругу Михайловна. Времени был уже 10 час вечера, но кутежниц это не смутило – автобус ходил туда-обратно до 12. Чай, ехать всего километров 30.
- А поехали! – икнула Семеновна, облизывая липкий от потекшего с леденца сахарного сиропа.
Приехали – а парк аттракционов закрыт. И ни души кругом. Ни собаки, ни людины. Ни даже сторожа.
- А полезли через забор! – сиганула на кованую ограду Михайловна. – То же самое, что в детстве, помнишь – в сад деда Коли лазали через штакетник, - призывно махала она рукой Семеновне. Правда, штакетник-то был от земли высотой в пол метра. А ограда – знай, верхушку рядом скорячившегося тополя подпирала.
Перелезли.
- Ну, кудымсь пойдём? На чем кататься будем? – отряхивая шлепнувшуюся таки с забора Семеновну, всматривалась в темноту Михайловна. Только над мостиком, перекинутом через Везелку, шутливо перемигивались новогодние, еще не снятые с зимы, фонарики…
- А кто нам их включит-то? Они ж, того, электрические, – огляделась кругом Михайловна.
- Да сами, с ветерком полетим! – потянула ее за руку неугомонная подружка к вертушке.
- А ну стоять! – донеслось до них грубое, а следом – свисток.
- Милиция, батюшки! – завизжала Михайловна и они с Семеновной сиганули в кусты под оградой, в которой, на их счастье – или нет? – оказался лаз. Семеновна-то проскочила, благо, была худая как балалайка, а вот Михайловна застряла в тесных прутьях своими «натур»формами.
- Бззз. Бззз, - загудела Семеновна сквозь смех. – Мы пчелки, мы из колхоза «Пчелка» - в хмельном хохоте пыталась она ответить на вопрос милиционера, что взрослые женщины делают на закрытой площадке аттракционов в полночь.
Ночь провели нарушительницы в Костелкинском отделении милиции, а наутро их, помятых, грязных и сонных забрал Корней Михайлович. Председатель колхоза. Молча…
- Ох и позору тогда натерпелися! – запищала Михайловна, заходясь в приступе смеха. – Ох, тыж, чуть не вывалился, - потерла она глазницу кулаком, поправляя еще сохранивший бледно-зеленый цвет, глаз.
– Да, подруга, кутили мы с тобой справно. Душевно. Да ведь не пьянствовали – так, по праздникам, - протянула Семеновна, тоже что-то припоминая остатками мозга. - Только где теперь все – и не знаю. Вон, тишь да гладь нам с тобой осталась, - махнула она рукой, выпавшей в локте из сустава. – Тьфу ты, - плюнула она на погост, - вишь, разваливаемся, - погрустнела она. – Да и где сыночки мои – уж и придумать что не знаю.Чай, привиделись мне, что ли…
Старушка замолчала, подняв глаза к небу. Там блестели, застряв в тучах, звёзды. Михайловна с Семёновной любили такие ночи. Сиживали они часто, разгоняя могильную тоску.
На кладбище было тихо. Впрочем, тут редко бывает шумно. Разве что на Пасху, когда обезумевшие от радости выходному родственники тащат на погост, явно путая сие место с всё содержимое холодильника и с аппетитом поглощают его.
« Надо бы оградку покрасить, - подумала Семёновна. – Только где бы краску взять. Оставил бы кто, что ли».
Молчала и Михайловна, вспоминая свою жизнь. И жизнь Семеновны. Ей казалось, что она знала о ней больше, чем сама Семёновна. И чудно ей было то, как так могло получиться – баба она была хорошая, а не везло ей ни тогда, ни сейчас. Была травинкой в скошенном поле всю жизнь, травинкой и померла. Молчал и заяц. Ну и что, что он не умел говорить. Он делал вид, что говорить умеет, но сейчас просто не хочет. Он где-то раздобыл другой, не менее странного вида стебелёк и с важным видом жевал его. Он слушал разговор подружек и, постепенно отходя от недавнего шока, мелкими шажками приближался к ним. Теперь, в конец осмелев, он сел рядом с Семёновной.
- Вот кто ко мне приходит, - заметив зайца, улыбнулась старушка. – Не бойся, ушастый, я никого не ем, - погладила она его по голове. Зайцу понравилось, что его жалеют, и он заурчал, как кот.
На востоке уже занималась заря, и первые лучи солнца путались паутиной в голых верхушках елей.
- Гляди, Семёновна, какой нынче туман. Даже креста моего не видать, - кивнула Михайловна на свою могилу.
- А у меня его и нет, - понуро посмотрела туда же Семёноввна. – Ладно, старая, пора нам, а то увидит, не ровен час, кто. Завтра вылазь, - подмигнула она ей и посмотрела на зайца. Тот явно не желал уходить, он сидел, прижавшись к ней всем своим пушистым тельцем. Куда-то вдруг подевалась вся его деловитость, пропал страх, а вместе с ними и странного вида стебелёк. Солнечный свет коснулся его носа и он, фыркнув, отвернулся от него.
- Пойдём, ушастый, - тронула за ухо его Семёновна. Поднявшись со скамейки, она, кряхтя, пошаркала к своей могиле. Заяц поскакал следом, провожая её. Он снова где-то раздобыл очередной странный стебелёк и, затаившись за деревом у могилы старушки, внимательно смотрел на неё. Семёновна махнул ему рукой и задвинула плиту. Она лежала и думала о том, как снова будет смотреть на звёзды, разговаривать с Михайловной, надеялась, что всё-таки кто-то к ней придёт. Она ждала ночи, которая ей была единственным спасением от вечной тоски.
Но сегодняшняя её прогулка оказалась последней. Кладбище, которое стало им с Михайловной последним пристанищем, было не далеко от дороги, которую какие-то не очень умные люди задумали расширять. Новую её ветку решено было пустить через кладбище, по его окраине. Могила Семёновны была в отдалении от других могил, к тому же, слабо на неё походила. Нерадивые дорожники, конечно, заметили оградку, скрывшуюся в бурьяне, но их это мало смутило. Кому нужен человек, который оказался не нужным никому?
А заяц, нервно теребя в лапах на этот раз самого обычного вида стебелёк, с тоской наблюдал за тем, как могилу Семёновны равняют с землёй. Кинув на неё прощальный взгляд, он скрылся в густых зарослях шиповника. Закачавшиеся листья на тронутых им колючих ветках разноцветными фонариками упали на мёрзлую землю.
Ирина Альшаева


"Как живешь ты, моя доченька,
Всё ль с тобою хорошо?
Опустилась тихо ноченька
На уснувшее село.
Уж умолкли трели дальние,
И не слышно соловья..."
Затянула песнь печальную,
Сидя,мама,у окна.
Сердце мается,тревожится-
Душу словом не унять,
А рассвет уже торопится
Белый комнату занять...
И не гасит мама лампочку,
"Вдруг в полночный синий час
Постучится моя ласточка,
С крыл уставших сняв атлас?.."
Тишиной спустилось облако,
Дождь слезой упал на прядь.
Свою звездочку далекую
У окошка кличет мать...
Ирина Альшаева ©
16.06.2016


I
- Эх, порубим еще германца! – занося шашку над головой, звучно крикнул казак. Его слова отскочили от помутневшей стали клинка и эхом унеслись к вершинам голых сосен.
- Порубим, Данила! – отозвался Наум, ехавший чуть поодаль от него.
- Далече ли мы отъехали, Наум? – обернувшись, спросил Данила.
- Далече, братко, - отозвался тот. – Заставу, знай, за двумя днями пешего хода оставили. До хаты в срок доберемся, там чего – совсем ничего – побудем и обратно возжи повернем. Бог даст, в пять ночей со всем управимся, - пришпорил коня Наум.
Данила и Наум отбывали службу в казачьем полку, что стоял на восточном фронте Российской Империи. Бились тогда они с силой германскою, от которой отбоя не было как от полчищ рыжих тараканов, которых обычно можно застать за мародерством на неубранной после застолья скатерти. Месяц бились – повернул враг восвояси, опозорился. А Наума да Данилу, как особо отличившихся, командование отправило по сошедшему снегу с родней повидаться: Данила карты шибко важные с убитого германца снял, а Наум из разведки языка привел.
Ехали казаки третий день и все на запад, путь определяя по лучам солнечным да звездам. Весна плотным кольцом наступала отовсюду : там и тут зеленелись проплешины мокрой земли, вобравшей в себя живительную влагу снегов, костлявые ветки наливались сочной упругостью, ветер с колючего и сухого переменился на влажно-ласковый, пахнущий прелыми листьями прошлой осени и сыростью оттаявших коряг. День близился к исходу; истлевшее солнце катилось за лохматую бахрому елок, торчащих на вершине одинокого холма. Длинные лоскуты меркнущего света, казалось, цеплялись за камни, шершавые стволы и все еще голые кусты, будто не желая угасать. Тени, выхваченные тусклым светом, причудливо вытягивались и черными полосками ползли под копытами казачьих коней. Над изрезанным горизонтом уже загорались первые звезды, и холодная бирюза заливала собой восточные склоны видневшихся вдалеке гор.
- Данила, чай, привал где-то надо бы устроить, - похлопав по жилистой шее коня, сказал Наум. - Ночи нынче глухие, а места не шибко знакомые, того и глядишь заблукаем. Али леший насмехнется, за нос водить станет.
- Верно сказываешь. А что ж, германца в полон взял, а лешего страшишься? – усмехнулся Данила. – Уж чего и бояться, так это злого умысла людского, а не нечисти всякой…Человек он всегда похлеще любой кикиморы будет.
- Ты, Данила, что ни говори, да мне бабка сказывала, что девками еще пошли они по ягоды в лесок с подружками. По белу дню пошли, по солнышку. А ягод было, - закатил он глаза и хлопнул по колену,- и по правую, и по левую сторону от тропинки. Дивились девки урожаю такому, уж кузовки полные насобирали, да все мало им показалось. Шли они по этой тропке, шли, а ягода все меньше становилась, пока и вовсе не исчезла. А они-то нос от земли не отрывали, куда шли – не видали. Забрели в чащобу темную. Ни солнышка там не видать, ни птиц не слыхать. Они давай аукать – людей каких-нибудь захожих кликать, да не отзывается никто. И слышат вдруг – хохот подле себя нечеловечий. Завизжали они, котомки свои побросали да врассыпную кинулись. В лес впятером ушли, а вернулись только бабка моя да одна из ее подружек. Остальных, сказывают, леший задрал. Глашка после того случая на век замолчала, а бабка моя чудная сделалась,- вздохнул Наум.
- Ты, братко, больше слушай россказни чудных баб, - засмеялся Данила и спешился с коня. – Здесь заночуем, - махнул он рукой на широко раскинувшую нижние ветки сосну. – Уже и постель нам готова, не надо лес беспокоить, топором шуметь да сучьями скрипеть. Сейчас кастрик соорудим да перекусим чего, - полез он в походный мешок. – О, гляди-ка, сало еще осталось да колабушек… И бульбочек еще много. Справный будет ужин, – довольно улыбнулся казак.
- Как скажешь, Данила, - будто бы обиду в голосе подавил Наум. – Да только все равно тут место какое-то гнилое…
- Да то с болота тянет, вон чавкает поодаль, - кивнул Данила головой на седые валуны. – Раздувай костер, а я пойду разведаю, где тут речка, - хлопнул он Наума по плечу.
Взял Данила котелок, отломал трескучую хворостину от ссохшейся липы, чтоб впотьмах не наткнуться на что, развернулся на каблуках в мокрой земле и направился туда, откуда, как ему показалось, слышалось журчание не заледеневшего еще в ночь лесного ручья. Данила ступал грузно, и его следы глубоко врезались в податливую землю – знай, не заблудится на обратном пути. Хрустальная тишина лунным светом спускалась с почерневшего неба. В прозрачной темноте Данила различил крутой спуск к темной ленте ручья и, держась крепкой рукой за надежный ствол скрипучего дерева, направился к воде. Ручей от берегов уже был скован окрепшим к ночи морозом, но середина его упругой венкой билась между льдами. Данила опустил тяжелую ногу на едва натянутую корку – она треснула и брызнула казавшейся черной в лунном свете водой. Казак зачерпнул ее в котелок, поймав больше льдинок, чем воды. «Ничего, отогреется», - улыбнулся он.
- Эххх,хорошо! – Данила втянул полные легкие воздуха, со смаком выдыхая его. Закрыл глаза, хлопнул себя по груди, присвистнул и затянул звучно, так, чтоб везде было слыхать:
Полно вам, снежочки, на земле лежать,
Полно вам, казаченьки, горе горевать.
Полно вам, казаченьки, горе горевать,
Оставим тоску-печаль во тёмном во лесу…
Шёл Данила своими же следами, блестящими неровными лужами под набравшей высоту луной. Ещё немного – и за кривой сосной покажется костер.
- Наум, доставай бульбу из мешка, сейчас варить будем! – крикнул он в темноту. Ответа не последовало. – Наум, песий сын, отзовись! – громче позвал Данила. Перед ним уже расступились сосны и он слышал слева от себя беспокойное дыхание лошадей.
- Сидишь, песий сын! – подошел он к бревну, на котором, обернувшись к нему спиной, недвижно сидел Наум. – Ужинать будем, али как? – тронул он его за плечо.
- Али как, - что-то хрюкнуло ему в ответ и поднялось с бревна.
II
- Настасья, не ходи далеко за ворота, - поднял дед Панас голову от сапога, на который ладил шпору. – Темнеется уже, негоже одной по околице бродить.
- Хорошо, батюшка, я у двора постою, - тихо прошелестела девушка, накидывая линялую шаль.
- Ох, девка…Да не придет он. Не придет, коли до сих пор не явился,- закурил папиросу дед.
- Что вы говорите такое, батюшка. Была ведь бумага с заставы, что домой направляется. Значит, придет, - вытирая взмокшие глаза, еле слышно сказала Настасья. Не посмотревшись в зеркало, девушка резко крутанулась и выбежала вон, не придержав хлопнувшую о косяк дверь.
- Ну, беги, беги. Вон, командир за тебя свататься хотел. Ооой, каков хлопец, - разгладил пальцами усы старый казак. - Чуб смольной, усы подкручены, глаза - что небо ясное, сам справный. А главное – будешь ты за ним как мужняя жена, такой не заплутает где попадя, - отодвинув занавеску от замызганного оконца, глядя на отворенную калитку, сам себе сказал дед, сжав в зубах папиросу.
Не было такого дня, чтобы Настасья не стояла у ворот, вглядываясь куда-то вдаль. Она ждала Данилу с ранней весны, обещавшего вернуться до того, как первые подснежники поднимут свои белые головки от промерзшей земли:
«Дорогая моя свет Настасья! Пишу тебе с далекой заставы, благо писать здесь обученный. Обстановка у нас была сложная, но разбили мы врага проклятого! Жди меня вскорости дома – до первых подснежников. Береги себя, моя краса. Твой Данила».
Это письмо она носила с собой в кармане передника и все перечитывала его, затерев и без того бледные линии карандаша.
Весна в этом году выдалась небывало теплой. На дворе стояла середина апреля, а все кругом уже кипело жизнью: налитые упругой силой смолистые почки на ветках грозились вот-вот лопнуть, а кое-где уже показались первые бархатные листочки. С утра до ночи заливались трелями вернувшиеся с юга птицы, а с приходом темноты, спрятавшись за прогретой солнцем дряблой корой, заводили свои песни кузнечики и цикады. Вот и теперь их стрекотанием переливалась опустившаяся ночь. Настасья стояла, прислонившись к завалинке. Погруженная в тяжелые думы, она не заметила, как рядом появился Степан.
- Красавица, чего одна среди ночи стоишь? – мягко сказал он. Настасья вздрогнула и обернулась:
- Напугал, окаянный. Тебя забыла спросить, - дернула плечом девушка , поправляя шаль.
- Отчего так не вежлива? Аль не люб? – широко улыбнулся Степан.
Степан Залевский был гвардейцем, приехавшим в станицу на побывку с фронта. Роду он был не казачьего – мальчишкой его подобрали бабы, возвращавшиеся с посевной, у дороги по пути в станицу: грязного, измотанного, еле живого, приютила его казачка Мария и вырастила ладного парня: чернявый, он больше походил на цыгана, чем на казака, но не знающий разницы примет его везде за своего. За Степаном бегало пол станицы девок, а какие не бегали, так те поглядывали. Еще бы! Вида он был справного: ростом крепкому коню по ухо, в плечах широкий, на лицо – точно заморский Аполлон. А как гармошку в руки возьмет – так быть гулянью до утра! К тому же, вернулся с фронта с особой наградой, какая не у каждого бывалого казака имелась – георгиевским крестом, только вот за какой подвиг - оставалось тайной. Одна только была у него печаль – полюбилась ему дочка сапожника Панаса, да душа ее страдало по другому.
- Степан, не к сердцу ты мне, - начала было Настасья, но Степан крепко сжал ее руку и прошипел:
- Все одно – моей будешь! Силою аль по доброй воле – а моей!
- Степан, ты там чего разошелся? – выскочил на крыльцо дед. – Сказал со сватами придешь – так засылай сватов, а не Настьку тирань, - грозя кулаком, прокричал он.
- И зашлю, - зло сверкнув глазами, прошипел Степан. Ударив кулаком повыше Настасьиной головы, он постоял секунду, пошевелил пальцами, стряхивая с тыльной стороны ладони прилипшую к нему раскрошившуюся побелку, плюнул через левое плечо и, не глядя ни на деда Панаса, ни на его дочку, пошел прочь, вскоре скрывшись за раскидистой ивой.
Настасья молча смотрела ему вслед. Теплый ветер ласково целовал ее раскрасневшиеся щеки, забирался под легкие ткани блузки, успокаивая отчаянно бьющееся сердце.
- Настасьюшка, идем в хату, - подбежал к ней дед Панас, накидывая ей на плечи овчинный сюртук. – Идем, дочка, застудишься, с реки вон сыростью как тянет,- прыгал он вокруг нее. – Ты не серчай на Степана. Он чего пылит? Того, что ты к нему холодна. Вот сделаешься ему женой – так ласковым вмиг станет, - кудахтал дед, усаживая Настасью за стол у печи. – Соглашайся, дочка, - сел он на лавку против нее, подперев руками голову. – А ну как мне помирать, пропадешь ведь сама…
- Не согласна я за Степана идти! Не люб он мне! – вскрикнула Настасья.
- А ты на батьку глотку не дери! Сказал – пойдешь и всё тут! – плюнул дед на свечу, затушив беспокойный огонек.
III
- Ты чего, Наум, - замер в шаге от него Данила. – Костер не развел, чего замер, не шолохнешься? – пнув ногой скрипучую корягу, поставил он на пень рядом с ней котелок.
- Какой такой Наум? А, это твой дружок…- протянула тень, стоящая перед Данилом.
- А ну сознавайся, ты кто такой и куда Наума дел? – стал закатывать рукава Данила, явно готовясь хорошенько всыпать супостату кулаков. Лунный свет коснулся верхушки сосны, под которой стояла тень, и стал стекать по ней молоком, вскоре осветив незнакомца: он был запахнут в плащ черной материи и, казалось, что он натянул бы его и на нос, если бы так можно было сделать. Вместо носа у незнакомца была самая настоящая свиная рулька, а из-под сальных, отливающих жирным блеском, кудрей, торчали витые рога: один до половины был отломан, а другой полумесяцем изгибался кверху.
- Ах ты ж антихрист проклятущий! – взревел Данила. – А ну поди сюда! Сейчас вытравлю тебя со свету, будешь знать, как казакам честным являться! – под рубахой нашарил он распятье и выставил его вперед, подскочив к черту. Но ничего не произошло.
- Не работает, - покачал головой черт. – Знаешь почему? Потому что крестики ваши помогают только тогда, когда душа на месте. Чего о твоей сказать не могу, - причмокнул он.
- Это отчего же? – сдвинул брови Данила.
- От того же, что братко твой, Наумка, душонку-то твою за мешочек царских золотых заложил, - оскалил длинный передний зуб в улыбке черт.
- Что же это получается, я сам себе не хозяин? А ну возвращай душу мою! – накинулся, было, Данила на черта с кулаками, но тот ловко увернулся.
- Коли найдешь ее – твоя будет, а коль нет – навсегда моей сдалается. Сроку тебе даю три дня, - попятился назад черт, зайдя за спину Данилы, ступил лапой в котелок, взвизгнул и упал.
- Холодная!- вскочил он, потирая ушибленный зад.
- Я тебе покажу, холодная! – поднял Данила увесистый камень с земли и замахнулся в чёрта, но тот уже растворился в густой черноте весенней ночи.
- Галоп, что же нам теперь делать, - подошел Данила к своему коню. Погладив его по морде, он снял уздцы с сучка и потянул коня за собой, направляя свои стопы сам не ведая куда.
- Наумка, братко, что ж ты так…Меня, боевого твоего товарища и вот так – за мешок золотых. Сколько их там будет? Монет с десяток? Или того меньше? Вот оно про что я слово сказывал – не нечисти бояться надобно, а подобных роду своему, - говорил в темноту Данила. – Небылица какая-то. Черти, души…во, времечко какое. Да что же это я? Германца – зверя последнего из зверей в сторону обратную повернул, а тут черта какого-то не одолею? Да не быть мне тогда казаком! – топнул в сердцах Данила и угодил сапогом прямо в мутную жижу подступившего к опушке болота. Галоп заржал, будто бы поддерживая своего хозяина в его помыслах. – Стой, Галопушка, к болоту мы вышли. Рассвета надобно дождаться, а не то сгинем в зловонной топи.
Данила огляделся: вязкая ночь, судя по звездам и луне, заканчиваться думала не скоро. Костлявый лес, только-только собравшийся распушиться бархатными почками, стоял неприветливый и немой. Не было в нем слышно ни уханья филина, ни далекого волчьего воя, ни шебуршания в ветках мелких зверушек. Казалось, все замерло в каком-то торжественном и мрачном ожидании. Данила подошел к белеющему под луной большому камню и тронул рукой его холодный шершавый лоб.
- Здесь, Галоп, посидим, - опустил он тяжелую руку на круп коня и сел на валун. Данила не заметил, как сморил его сон: налились глаза тяжестью сладкой, наполнилась голова мутным киселем, ушла сила из рук и ног, успокоилось тревожное сердце. Из томной дремоты выдернул Данилу конский храп. Их с Галопом все так же окружала ночь, теперь сделавшаяся от чего-то светлее. До носа Данилы донесся знакомый аромат плавящегося парафина – словно бы кто-то жег свечи.
- Диво какое! – потер кулаками глаза казак.- Али мне кажется? – Данила поднял вверх указательный палец, прислушиваясь. Сырую тишину леса разбавляло чье-то тонкое звонкое пение, будто бы девичье. – Откуда девкам тут взяться в такую пору, Галопушка? – посмотрел он на коня, водившего ухом. Пение становилось все отчетливее и ближе. Данила всматривался в седую темноту. Вдруг прямо перед ним на болото с другой стороны леса выплыла из ночной зги белая фигура. За ней - еще одна. И еще…
- Батюшки, сколько их тут? – стянул шапку с головы Данила. – Вот чертовки! Знамо дело, кикиморы али русалки…а, може, и того хлеще – ведьмы проклятущие, - прошептал казак и присел на камень. Фигуры на болоте множились и ладили свой хоровод. Тех дев, что были вблизи, Данила разглядел: высокие, они походили на искусно слепленные статуи, не было в их фигурах излишеств, но и отличий друг от друга не было. Черные длинные волосы полуночниц игривыми кудрями ниспадали по их мраморным телам, едва прикрывая срамную наготу. Не тронутые хоть какой-то эмоцией их лица были обращены к лунному свету. Над головой каждая дева держала венок, чадящий у кого дотлевающей, а у кого недавно зажженной, свечой. Поначалу простой, их хоровод стал перемещаться причудливой линией по болоту, а потом и вовсе распался – девы бесновались в каком-то только им известном танце. Их пению вторил бум откуда-то бившего барабана, потом в партию вступил протяжный вой рога, затем – будто бы кто-то пробежался пальцами по невидимым струнам. Данила притаился за лохматой веткой скрюченной ели.
- Подглядывать нехорошо, казак, - услышал он подле себя кокетливо-тонкий голосок. Обернувшись, он увидел одну из тех, что плясали на болоте. Смольные кудри ее венчал венок из невиданных самоцветов , бледность плеч была скрыта под накидкой алой материи, а в руке был букет душистых трав, где сорванный в такую слякоть – неизвестно.
- Вот чу,- потер ладонью лоб Данила. – А ведь самогонки ни на дух не нюхал! Ну, нечисть, сознавайся, чего тебе от честного казака надобно?- грозно посмотрел он на деву. Та закатилась заливистым смехом:
- Какой грозный, однако! Данилка, а честь твоя нынче не в цене. Хочешь, расскажу, где душу искать? – лукаво посмотрела она на него.
- Расскажи, коли знаешь. Перед богом всё зачтется, - протянул Данила.
- Конечно, не за просто так. Сегодня ночь новолуния – праздник особый для люда лесного. Так сложилось, что нашему огненному богу Ятичу жертва требуется – тело крепкое мужское. Коли в живых останешься – быть свиданию с твоей душой, а коль нет – растерзают ее черти, - колокольчиком зазвенел смешок колдовки.
- Согласный я, - одернул рубаху казак. – Куда идти надобно?
- Следуй за мной, нраву ты, погляжу я, пылкого – подмигнула она ему и поманила за собой в сомкнувшую ветки чащу под самой небесной высью.
IV
Солнце еще не взошло над горизонтом, но лучи его, словно размытые акварельные краски, расплывались по небу и сливались, полыхающим малиновым заревом накрывая землю. Редкая птица в ранний рассветный час потревожит крылом али криком атласный лоскут неба, все еще переливающийся точками меркнущих звезд. Едва только горизонт налился светом, Настасья вышла во двор. Хозяйство с отцом у них было большое : две коровы, коза, с два десятка куриных голов да поросят три штуки. За всеми нужно было углядеть с самого утра, подоить, почистить, покормить.
- Жизнь сельская, она, Настасьюшка, трудяг любит. Лентяюге тут не прижиться, - помнила она отцовы слова с детства. Настасья росла без матери, та рано ее оставила – померла в родах. Бабок да теток у нее не было, вот и заменял ей отец всех. Сам Панас на дочку нарадоваться не мог, росла она крепкая, здоровьем красная, характером вольная. А с лица что картинка! Брови вразлет, глаза – словно цвета медового, золотистого, губы – точно капельки алые, кудри до пояса и, всё знай себе, кучерявятся упругими прядями. В талии была Настасья тонкая, а в бедрах широкая – знать, крепких детишек господь пошлет. Баловал ее отец нарядами да тканями, шубы ей соболиные с ярмарок возил, сапожки выделанные, каменьями расшитые, рубахи с узорами диковиными, монисты да серьги металла разного.
- Первой красавицей у меня будешь в станице, - не мог наглядеться на дочку Панас. Кроме всего, была она еще и рукодельница, каких поискать –плела пальцами белыми ковры диковинные с картинами сказочными: на одном выплетет море буйное цветов радужных, на другом – птицу заморскую с лицом человечьим, на третьем – дерева, каких свет не видывал.
Как-то вечером за рукоделием увидел ее Данила: стоял тихий летний час, когда всё в природе готовилось ко сну. В это же время в станице только начиналось гулянье: уже слышны были заливистые песни да надрывные ноты гармошки. Настасья сидела с полотном во дворе, увлеченная делом.
- Отчего ж гулять не идешь, девица, - облокотившись о плетень, спросил Данила.
- Работу в срок выполнить надобно, казак, - ответила Настасья, подняв глаза и тут же их опустив. Отчего-то сердце ее забилось быстрее, а пальцы перестали слушаться. – Шел бы ты своей дорогой, - сама себе улыбнулась она.
- От того, что есть такие девицы, жить и приятней, и радостней, - засмеялся казак. – Я данила. А тебя как звать?
- Настасья, - заливаясь румянцем, ответила она.
- Я еще загляну, - увидев идущего ко двору деда Панаса, сказал Данила и скрылся за широкой липой.
С того вечера виделись они еще три раза, и каждый раз Настасья становилась будто бы другой – расцветала ее душа, наливалась светом, мысли путались, и как бы не старалась она скрыть свой интерес к Даниле, глаза выдавали ее. Данила подле нее тоже делался сам не свой – со всеми суровый, он становился ласковый, слова красные сами приходили ему на ум и руки, привыкшие к тяжелой работе, становились вдруг нежными, но от того не терявшими силы. Встечались они с Настасьей у дуба, что кинул свои корни у тихого колена дальше бурной, а здесь – спокойной, речки…
Теперь Настасья сама ходила к тому берегу. Поменялась она , как пропал ее Данила: побледнела налитая румянцем кожа, осунулись гордые плечи, пожух некогда веселый взгляд, померк свет, которым наливалось в ней все при мысли о милом казаке. Настасья доила корову, как вдруг услышала робкое «Ку…Ку-ку…Ку..».
- Кукушенька, славная птица, - поднялась Настасья со скамеечки, прижав к груди руки, - скажи, птиченька, жив ли мой Данилушка? Али в беде если, отзовись три раза, - шепотом сказала она.
- Ку- Ку…Ку-ку..Ку…
Дернулось сердце Настасьино, обрадовалось тому, что живой. Но как же с бедой-то быть? ..
- И утром ранним не спится тебе, и вечером поздним стоишь, - услышала позади себя Настасья голос Степана.
- Уходи, Степан, дай мне покоя, - не оборачиваясь, сказала Настасья.
- Да полно тебе, девиц, - подошел он к ней, тронув за тонкую талию. - Али плохо так? – усмехнулся он.
- Отец! – позвала Настасья. – Батько!
- Чего орешь, дурная, – отскочил от нее Степан.
- Что случилось, Настасьюшка, - выскочил на крыльцо Панас. – А ,это ты, Степан. Здорова, чего пожаловал? – улыбнулся дед.
- Жди сватов, Панас. Сегодня придём, - глядя на Настасью, сказал сквозь зубы Степан и, ни слова больше не говоря, направился к калитке.
- Отец, не отдавай меня за него, - взмолилась Настасья, кидаясь к ногам отца. – Данила в беде, он живой!
- Полно тебе, Настя, прокряхтел дед, поднимая ее с колен. – Решено – за Степана пойдешь, значит – пойдешь. Вот мой сказ. Идем в хату, скоро сваты придут, - повел он за руку ее к крыльцу. – Надень самое лучшее платье, да косы попышней заплети, - сказал он, заводя ее в комнату.
Из зеркала на Настю смотрела какое-то чужое, вовсе не ее, лицо. Землистого цвета, осунувшееся, оно походило на лицо умудренной годами женщины, а не молоденькой девушки, которой эти годы предстояло прожить. Настасья расплела растрепавшуюся косу, переложила ее вокруг головы по-новому, повязала платок, коснулась пару раз щек кисточкой, вымазанной красноватой пыльцой – чтобы хоть чуть они казались живее. Из шифоньера взяла первое попавшееся платье, без узоров на рукавах и подоле, безразлично смерила его взглядом и надела. Из-под кровати достала стоптанные черевики – не босиком, все же, идти. Между тем, время близилось к полудню.
За калиткой хрюкнула гармошка. Настасья видела из окна, как отец побежал, прихрамывая на правую ногу, встречать гостей. Во двор ввалились какие-то хлопцы – один с поросенком, другой с гармошкой. Следом за ними вошли Степан с мачехой его Марией. Обычно в станице сватовство было делом широким, пышным, весь окрестный люд собирался у ворот невесты. А теперь время было неспокойное, военное – все мужики ушли на фронт, а бабам не до веселья – у кого муж погиб, у кого брат. Долго отец с гостями стояли в воротах, а потом всё-таки прошли в дом.
- Настасья, по тебе свататься пришли, - стукнул отец в дверь. – Отворяй.
Настасья вышла к сватам. Мария недоуменно посмотрела на нее, мол, разве невесту можно в таком виде показывать жениху? Но Степан перехватил ее взгляд и кивнул головой. Сватовством это назвать было сложно – не по казачьим обычаям вершилось действо, не по канонам.
- Ну что, Степан, люба тебе дочка моя? – усадив гостей за стол, спросил Панас.
- Ох, люба, сапожник, - улыбнулся лукаво Степан.
- А тебе, Настасья, жених люб? – услышала она. С минуту помолчав, она ответила, дабы не позорить отца:
- Люб. – Глаза ее уронили тяжелые слезы, смазавшие влажной дорожкой румяную пыльцу.
- Значит, свадьбу в воскресенье сладим, - потер руки Панас, глядя на Степана. - То есть, уже завтра. А что? Приданое Настасьино уже пятый год лежит, еды да столов у нас на всех хватит, самогонки да бражки ядреной тоже. Ох, погуляем, - хлопнул он по столу.
- А чего тянуть, дядька Панас,- улыбнулся Степан. – Раз все согласные, то быть завтра пиру! Маманька, готовь пироги, - повернулся он к Марии.
- Ну, на том и порешим, - встал из-за стола Панас, а следом за ним – гости.
Проводив сватов, Панас застал Настасью все так же сидящую за столом.
- Дочка, полно тебе горевать, - тронул он ее за плечо. – Ну да у вас, невест, всегда так. Сейчас полезу в сундук, достану материно платье белое, будешь в нем женой мужниной становиться, - крякнул он и направился в чулан.
Настасья сидела, не в состоянии слова молвить. Тяжелое сердце гулко билось о давящие ребра, а к горлу подступал колючий комок.
- Я пойду прогуляюсь, - еле слышно сказала она, заглянув за занавеску в чулан.
- Только без глупостей, девка! – крикнул Панас, с головой зарывшись в сундук.
На дворе стоял томкий вечер. Янтарное солнце расплывалось вязкой негой по мутнеющей синеве неба, уступая место белесому осколку луны. Стояла дивная тишина, какая редко бывает в станице. Здесь завсегда слышно то пение баб, то чью-то ругань, то шаловистую ребятню. А сегодня только робкий ветерок трогал сухие ветки, шуршащие о чем-то своем. Но Настасья не замечала ни красок заката, ни тишины ; для нее словно все вокруг прекратило свое существование. Она шла по сырой дорожке туда, куда несли ее ноги и видели глаза. В черевиках стало мокро – Настасья не заметила в своих думах, как спустилась к речке и ступила в ее холодные воды. Она невидяще смотрела перед собой, отчаянно думая, как ей быть. Настасья раскинула в стороны руки, запрокинула голову, зажмурила глаза и затаила дыхание. «Не буду дышать. Лучше никогда не видеть этого света, чем смотреть на нелюбимого всю жизнь и знать, что любимый сгинул в каких-то невиданных далях», - стукнулась в ее голове мысль и затихла. Руки Настасьины налились тяжестью, ноги обмякли, потерял силу и стала падать она в черную пропасть. Вдруг подхватили ее чьи-то руки, от земли оторвали и к себе прижали. Настя открыла глаза: это Степан появился здесь снова непонятно откуда.
- Что же ты делаешь, глупая,- улыбнулся он. – думаешь, позволю от меня уйти? Нет, ты мне уготована, - захохотал он.
- Настасья! Ты где, дочка, - услышала Настя отца. – Стемнелось уже, где ты?
- Меня батько ищет, уходи, - оттолкнула она Степана и прокричала:
- Я здесь, батюшка, по воду ходила!
Степан ухмыльнулся, блеснул лукаво черными глазами и скрылся в густых зарослях тростника.
- Настасья, идем до дому, - стоял на верху склона отец.
Придя домой, Настасья без сил опустилась на кровать. Обвела безразличным взглядом комнату: у двери на стуле лежало подвенечное платье, в беспокойном свете свечи в углу над ним блестел лик богородицы, обшарпанный шифоньер по другую сторону расставил свои створки, будто в желании обнять кого-то. Побеленные стены казались серыми, а зеркало , висящее на одной из них- бездонной черной пропастью. Настасья легла поверх покрывала, не раздеваясь, и едва смежила веки, как унес ее сон.
Проснулась она по привычке с петухами. Отец тоже не спал.
- Настасья, вставать время, - стукнул Панас в дверь ее комнаты. – Ты же помнишь, какой сегодня день?
- Воскресенье, батюшка, - прошелестела она.
- Свадьба, доченька, - засмеялся он.
Настасья встала, села к зеркалу, чтобы переложить косу, да передумала: чего прихорашиваться? Не стала она расчесываться да мазаться, сняла одежду домашнюю, натянула платье белое, подпоясалась кушаком алым, повязала голову платком сетчатым и вышла к отцу.
- Настасьюшка! – всплеснул он руками. В хате стоял длинный стол, здесь же суетилась мать Степана: что-то жарила, варила, бегала от скатерти к печи. Настасья равнодушно на нее посмотрела и опустилась на лавку.
V
Данила следовал за девой, с трудом переставляя ноги: они вязли в чавкающей болотной жиже, норовя в ней и остаться. Они шли по топкой дорожке, по обе стороны от которой корчились будто бы в какой-то неведомой муке высохшие коряги. На тех, что повыше, белели в призрачном свете выкатившейся из-за пухлой щеки тучи луны черепа каких-то животных: вытянутые, с блестящими, будто натертыми, остатками зубов, впалыми глазницами и загнутыми кверху рогами, они походили на коровьи. Насажены на ссохшиеся ветки они были так, что казалось, будто бы смотрят на заблудшего гостя отовсюду: одни черепа были обращены невидящими глазами к тропинке, а другие провожали призрачным взглядом путника следом.
- Местечко у вас дьявольское, - покрутив головой, сказал Данила.
- Праздник у нас, Данилушка, - засмеялась дева. – Только в эту ночь есть ход нам на вашу землю. И место это только раз из-под тягучих вод болотных встает.
- И того бы вас лишить, нехристи чумазые, - сжал кулаки Данила.
- Не буянь, казак, - повернулась к нему дева и коснулась рукой его горячей груди. – Мы уже пришли.
Впереди себя Данила увидел поляну, на которой в безумном танце корчились облаченные в развивающиеся прозрачные одежды девы, подобные его спутнице и тем, которых он видел на болоте. Их босые ноги месили холодную грязь исчезающего марта, и там, где они касались земли, из-под нее поднимались яркие лоскуты пламени. Поначалу казалось, что девы мечутся без порядку, но потом Данила рассмотрел в их танце и огне диковинный узор. Барабаны, которые Данила слышал на болоте, били отсюда, и здесь же вторила ему арфа: плешивый черт с подбитым и заплывшим глазом с силой опускал чью-то отточенную кость на натянутую кожей кадушку, а кучерявая, рядом с ним сидящая , бестия бесстыже зажимала в ногах добротного вида инструмент, будто прикрываясь им, изредка касаясь пальцами струн. Посреди поляны полыхал костер, языками своими лижущий верхушки сосен.
- Возрадуется Ятич жертве такой, - хлопнула по плечу Данилу дева. – Силу он от таких, как ты берет – крепких да жарких, - засмеялась она. – Сейчас еще пуще костер разгорится и отдадим тебя ему, - цокнула она ногтем об ноготь.
- А как же я душу найду, коль гореть мне суждено? – спросил Данила.
- Душа твоя там, где дом твой…, - не успела договорить дева, как тихо, лебедиными перьями, рассыпались над поляной тучи, а потом завыл, заскулил ветер-бродяга, забуянил: слизнул языком ледяным костер, закрутил в вихре беснующихся дев, заглушил барабан, поднял грязь с поляны столбом зловонным. Завизжали ведьмы чернопрядые, затряслась земля столетняя, и стала поляна в топь превращаться. Вцепилась дева в Данилу, в глаза посмотрела отчаянно: не губи, мол, забери отсюда. Сердце доброе у Данилы билось, жалко ему колдовку стало. Свистнул он коня дорогого:
- Галопушка! Сюда поди!, - и услышал гогот друга верного, да цокот копыт подкованных.
- Сейчас, проклятая девка, уберемся отсюда, - сжал ее руку в своей широченной ладони Данила, повернулся коня встретить, да увидел перед собой кости его обглоданные.
- Вы что с Галопом сотворили, окаянные? – взревел он .
Ветру подобна стала дева, выскользнула из руки его крепкой и разошлась диким хохотом:
- Вовек души тебе твоей не видать! – взвизгнула она и растворилась в синеющей буре.
Галоп отчего-то виновато склонил голову перед Данилой, тронул землю обсмоктанным копытом и рассыпался перед Данилой в прах. Разгулявшаяся буря стихла, накрыв белым саваном мерзлую землю.
- Что же делать теперь, Галопушка, - упал на колени перед ним Данила.
- Данила…- Услышал он тихое позади себя.
- Кому я еще понадобился? – кинул он в темноту.
- Это я, Наум, товарищ твой верный, - прошелестело оттуда.
- Таких верных товарищей еще поискать надобно, - хотел было разозлиться Данила, но отчего-то у него не нашлось на это сил. – Откуда ты здесь? Наум вышел перед Данилой на свет: грязный, оборванный, бледный, ссохшийся, где-то потерявший картуз и шапку меха соболиного, он стоял перед ним, сгорбившись и втянув голову в плечи.
- Ты меня прости, Данила, что так вышло. Повелся я на россказни нечистого, загорелись глаза на богатство золотое, занялась душа завистью лютою – мне и заложить-то за всё это было нечего. А у тебя, вон, невеста каких по свету поискать надобно…К тому же, чувство сильное – на такое много чего выменять можно. А нехристю ему-то все равно было. И чем не гаже поступок, тем ему лучше, - гнусаво сказал Наум. – Ты меня не суди, я за свое уже поплатился. Как мешок с золотыми дал мне черт, так я кинулся бежать от слова твоего, потому как не знал, как оставаться на месте. Бежал я тропами темными, неизвестными, да угодил в калюжину болотную. А там – ни веточки, ни тростиночки…Поглотила меня жижа зловонная. Вот так германца брал, ворога назад поворотил, а подлости поддался. И от себя не убежал, - поднял голову Наум. Из-за грязи, ручьями льющейся с кучерявой головы, было не видно ни глаз его, ни рта.
- Что сделано, то сделано, - протянул Данила. – Как мне выбраться из этого чертова леса? – вскочил Данила.
- Станица наша в трех верстах отсюда к западу. Если идти мимо осин и держаться редких лип, то выйдешь к ней вскорости. Торопиться тебе надо, Данилка, душа твоя мается.
- То уж без тебя знаю. Отомстил бы я тебе за Настасью, да, видно, бог за меня тебя и так наказал,- поправил рубаху Данила, а когда посмотрел на то место, где стоял Наум, кроме втоптанной грязи ничего не увидел.
- Свечку за упокой поставить надобно, не по-христиански- то получается, - протянул Данила и широким шагом направился в сторону западную, заприметив звезду заветную на светлеющем небе.
VI
Данила пробирался сквозь дикий бурелом. - Что же это за сила такая, что дубы вековые из земли вынула? – дивился он. По левую руку валом лежали столетние исполины, а по правую – редились осины. – Верно иду, должно быть, - вслух сказал он. Над лесом занималась заря. Чистая, она врывалась в этот сумбурный сон, которым казалось Даниле все то, что с ним приключилось.
- От голода ли? От холода? Али совсем умом на войне тронулся? – задавался вопросами он. – Вот в германца поверить – поверил, а тут же нечистая является – а мне кажется, что не явь это.
Шел Данила, месил грязь сапогами размокшими, сам весь на черта похож сделался: чумазый, потрепанный, лохматый,в рубахе оборванной.
- Подожди меня, моя Настасьюшка, вызволю я тебя отовсюду, никто тебя от меня не скроет, - приговаривал он. Вдруг видит – опушка светом заливается, а меж сосенок молоденьких забор плетеный виднеется. За ним – хата мазаная…
- Дошел! – вскрикнул Данила, - Спасибо тебе, Наум непутёвый, - сдвинул он густые брови. – Ну, нечистая, держись!
Вышел Данила к родимой станице, к речке, у которой с Настасьей они любовались. Подошел к водице, зачерпнул пригоршни полные, умыл лицо шершавое студеной прохладой.
- Немного осталось, погоди, моя краса! – брызнул он водой с пальцев в речку, вытерся рубахой и пошел дальше.
- Чу, а это что за новости, - протянул он, походя к Настасьиному дому: у ворот стоял конь вороной, лентами ряженый, в телегу расписную запряженный, а из хаты во всю рвалась гармошка.
Данила подкрался к оконцу низкому и подглядел, что там происходит,видит: стол длинный стоит, ломится от блюд тяжелых да разных, пузыри с самогоном стоят. За столом – гости сидят, те, что спиной к нему, в каких-то непонятных черных одежах, навроде тех, что попы носят, да в шляпах; а напротив – дед Панас да тетка Мария, во главе же – Степка, сын ее, тоже в одежде странной и всё в шляпе, а подле него – Настасья.
- Не бывать такому! – взревел Данила и кинулся к двери. Рванул ее на себя, ввалился в хату, поймал на себе взгляды удивленные. А Степан с Настасьей в это время кубки за счастье подняли, взглянула Настасья на Данила, слово только молвить успела : «Живой…», как тронул ее кубок своим Степан…
Закатились глаза синие Настасьины, сорвалась коса вокруг головушки заведеная, сделалось тело тяжелым, и опустилась она мертвая на скамью застольную. Потемнело за окнами на околице, налетела непогода черная, ухмыльнулся Степан; сделались губы его кривыми, да кожа морщинистой, глаза почернели, да рог из-под шляпы выбился.
- Настасья, душа моя! – кинулся к ней Данила.
- Не успел ты, казак. Третий день уж закончился. Моей душа твоя сделалась.
Завыло все кругом, завертелось, град сорвался со страшенных туч, забурлила река спокойная; в хате вихрь черный поднялся, оскалились гости в смехе шакальем, завизжали, метнулись роем к потолку и исчезли. Помутнело в глазах у Данилы, вымазала голову тьма изнутри и повлекла за собой неведомой силою…
***
Дивно горят купола на закате. Блики кидают до самого неба. Лежишь в траве, прислушаешься – вечернюю звонят колокола. Размеренно, складно, по точной руке звонаря. Он знает, какой язык дернуть так, чтобы было душевно. Особенно летом картина получается славная: небо над тобой бездонное, под тобой – изумрудная даль, а вокруг – светом наполненный звон благодатный.
Данила сидел под березой у монастырской стены, смакуя травинку во рту, как вдруг услышал, будто зовет его кто.
- Чего тебе? – обернулся он.
- Данилко, - упал рядом с ним Фрол, парнишка лет шестнадцати. – Данилко, ты за кого, за белых али за красных будешь?
- Каких таких красных? - поднял бровь Данила.
- А тех, что власть царскую гонят, - выпалил запыхавшийся Фрол, вытянув руку вдаль.
За рекой занималась заря, и было не разобрать: храм, высящийся на горизонте, полыхает то ли в ее малиновом свете, то ли в пламени новых времен.
Ирина Альшаева


Змеи.
Снова змеи.
Толстые.
Как водопроводные шланги.
Их тела такие же ребристые.
Такие же упругие.
Так же похожи на вываленные слоновьи кишки.
Одни бликуют на солнце металлическими заклепками, невесть когда и где впившимися в их сущность. Как будто кто-то хорошо поразвлекся с ними строительным степлером.
И – рыболовными крючками, забурившимися в склизскую плоть, вывернувшись вместе с алым мясом.
Другие беснуются в буром песке, и песчинки панировочными сухарями липнут к ошпарено-розовым «рукавам».
Эти - без единой чешуйки на вываренной туше.
Зажарить.
И съесть.
¬– Зажарю и съем! – вторит чье-то эхо из-за мусорной кучи. Лысые куклы. Безколесые машинки. Оторванные плюшевые лапы. Восхищающие своей корявостью, но когда-то от души вырезанные и раскрашенные открытки для мамы. Полуистлевший рюкзак, с которым ходил в первый класс. Замусоленные баночки мыльных пузырей. Конфетные фантики. Лохматящиеся переплеты каких-то книг…Внезапно – на вершину этой хламной горы, непомерно большой для того, чтобы столько х*ни накопилось за мою недолгую жизнь, выплывает Летучим Голладнцем гроб.
Грохоча днищем, он скатывается, проминая своим пузом русло для потока помойного зловония, которое тут же наполняет собой борозду.
– Говорила вам, меня в каком платье хоронить, – гнусавится из-под крышки. – Похоронный чемодан всё собирала…А закопали в чем и померла, – на разные лады причитало нечто.
На домовину с яблони, об опутанный паутиной ствол которой он стукнулся и замер, льется что-то вязко белое.
– Простите..,– донеслось из закопченной кроны. – В буфете просрочка – не сдержался. Издав гортанное «Каррр!», птиц захлопал саженными, судя по звуку, крыльями. – Вам же не капает, вы в домике…
– В домике, сучий птенец! А то мне смраду тут маловато! – последовало истеричное из «домика».
– А ну, цыц! – подмешался к ним третий. – Как мясо делить будем?
– Какое мясо? Во мне уже нет мяса! – запищал гроб.
– Какое мясо? В буфете просрочка! – каркнуло с яблони.
– А вот – его! – передо мной вспыхнули дьявольскими огнями три пары желтых глаз. Драпать? Стоять? Что за х*ня происходит…
– Чёёёрт, не могу его схватить, – гнусавило откуда-то сбоку.
– И я не могу, каррр, – вилось вокруг меня.
– Я вообще в коробке, с меня спросу нема! – пищало под яблоней.
– Зажарить! Сожрать! – билось в левом ухе.
– Сожрать, а потом – зажарррить, – летело в правое.
– Кто черта звал, офонарели чтоль? – пробасило прямо передо мной.
Фак. Только черта не хватало.
–Да, только меня вам и не хватало, – загоготала пустота. – Так что надо? Ты, чтоль, мясо? – ткнул меня коготь в плечо. – Ну, так давай, гони. А то сами снимем…
Да ладно, что мне-то. Дернул молнию на руке – отстегнул шмат. На второй. Снял с ноги – с бедра, почти деликатес. Тошнотворно-желтые кости безразлично-матово обозначились в непонятно откуда полившемся металлическом свете.
– И кровушки слей, запить-то, – разорялись в гробу.
– Обойдесси! – рявкнуло справа и под чьим-то клыком забилась моя вена на шее.
Конечно, на шее. Классика жанра жеж.
– Тьфу, б*я. Предупреждать надо, – зачертыхалось рядом. – Шманишь сиги чтоль? Забери свою жидкость обратно,– смачный харчок чавкнул о мой ботинок.
– Семен! Семен Лихтенштейнович! Вы где? Ау! – разобрал я нечеткое, с помехами, в ожившей мембране телефона.
– Да тут я. Стою, – протянул я.
– А чего стоите? Вам же сидеть еще и сидеть…круто мы вас, да, кинули?
–Да, круто. А что было-то?
– Вахаха! Что было! – залилось визгом нутро аппарата. – А что было – то прошло.
Прошло. Почему что-то прошло, а я стою? Может, тоже пройти…
– Шшш, парнишшша, – прошелестело под ногами. – Тебя не отпуссскали.
В глаза ударил медным светом прожектор. Широкая, как голенище болотного сапога 45-го размера, пасть, утыканная пеньками зубов, застыла перед моим носом, вот-вот грозящая накинуться на мою голову мешком.
– Тихо, Ш, – услышал я. – Он нам мясо дает. Ты спокойно попроси, чё ты, ну.
– Пошшшалуйста, – протянула захлопнувшаяся пасть в ухмылке.
Я отстегнул кусок с живота и кинул его в песок, тут же облепивший плоть. Ничем не стесненные, кишки растянувшейся гармошкой вывалились следом в панировку.
– Шшшш, полехххче…
– Эй, вы тут чё устроили, поганцы! – зашамкало из кустов. – Я вам щас лопатой, лопатой да по хребту! Кто ж жрет-то посреди ночи? Так пожрут – а потом мети-заметись за ними! Крошек то! Крошек! – лязгая ручкой алюминиевого ведра, сквозь заросли продиралась…Не понял. Баба Клава. Моя школьная уборщица. – Да еще и без переобувки! Вы ж по дряни какой ходите-то!
– Клавка, не ори! – ожил гроб.
–Ой, тю, Манька, ты чтоль! – рванув крепко зацепившийся за корягу подол санхалата, кинулась к нему баба Клава. Упала сармортизировавшей, не потерявшей пышности с годами, грудью на крышку и…замерла. Или померла. Или померла второй раз – первый был, ще когда я учился в 5 классе. Провожали всей школой на кладбище. Как будто бы заблудилась она без наших скорбных рож, показушного шествия у гроба и – прощального школьного звонка, с которым вахтерша выскочила на крыльцо, когда процессия уже тронулась в сторону погоста.
Одни чавкают, дожирая мое мясо.
Другие вьют свои туши у меня под ногами.
Третьи затихли.
А я так и не понял, что за х*ня происходит.
Издалека донесся гул, похожий на рев мотора грузовой машины. На миг помойку из темноты выхватил свет фар поливальной машины. Белый, почти как в операционной. Следом клацнул гудок. Грохнул матом водитель. И всю нашу тусовку – вместе с вынырнувшей из пасти тучи луной – смыло в канализационный грот.
***
¬ – Минувшей ночью неподалеку от станции метро N в мусорном контейнере было найдено тело мужчины, – трещал радиоприемник. – Как сообщают следственные органы, он пролежал там около двух месяцев. Предположительно, имеет место ритуальное убийство.
– Вахаха! Коль, че за бред, а? – зашлась визгом диктор новостей. – Какое нафиг ритуальное убийство? Возвращаясь к теме: инопланетян не существует, дорогие друзья. Как и призраков, вурдалаков и прочей нечисти… Так же, как и вас. Доброго вам дня! Коль! Мясо там осталось? – клацнула она ногтем в микрофон, выключив кнопку эфира.
Ирина Альшаева


***
Отгремела залпами война,
Заросли окопы сизой былью.
Засияла неба синева,
Не чернея боле смрадной пылью.
Вновь поля засеяны овсом,
Не зияют мрачные зеницы,
СлЫшны трели птичьи под окном,
И не брызжут кровию зарницы.
В распалённом пламени звезды,
Алой сталью кроющей могилу,
Полыхают призраки войны -
Души тех, кто отдал жизни миру.
Их в веках остались имена -
Со страниц не списаны герои,
И хранит немая тишина
Отголоски их кровавой доли.
Война заглянула в окна и моей семьи. А, вернее, семей. Сегодня мы с братом - наследники причудливо ветвистого древа фамилий нашего рода, корнями уходящего глубоко в земли Украины и Белоруссии. Наши прадеды воевали за нас тогда, когда еще не было не то что нас, но и - родителей наших родителей. У мамы было двое дедушек. У папы - один. И все они погибли. Что примечательно - в одно время....в самое обидное время - когда были уже на подступах к Победе. Одного клюнула в финских лесах "кукушка". Звездочка такая метательная, если кто не знает. Второй погиб под самым Берлином 7 мая 1945. Третий вернулся домой контуженный...и по злой иронии рока подорвался на мине в поле. Уже мирном поле. Рытвины которого бабы засыпали картошкой...Но. Спустя 71 год о них есть,кому помнить. Есть, кому писать. Есть, кому гордиться. Есть те, кто спустя столько времени родились и уже сменили поколения. В бессмысленных войнах - а все войны таковы, обнажается истина жертвы...И ее цена понимается только лишь спустя бездну времени. Понимается ли? Как мы празднуем победоносное завершение ВОВ?...Есть факт победы. Победы над серой тенью агрессивного фашизма, на практике по бесчеловечности - зверству - превзошедшего свою теоретическую концепцию. Она - "Одна на всех". Для всех народов, с ним боровшихся. Одного цвета, одного вкуса, одной силы, одной скорби...У ВСЕНАРОДНОЙ победы нет и не должно быть разномастных лозунгов, на которые ее разорвали сегодня. Потомки солдат, ноздря в ноздрю месивших животами грязь фронтов, теперь друг на друга в оскале. Мы говорим о том, что "война - это ужас и колоссальная трагедия" - заезженными фразами - но в то же время, культивируем ее в норму своей действительности. Видимо, история ничему не учит человечество. Сегодня мы отмечаем 71 годовщину победы в одной войне, в то время как мир горит язвами множества других. К чему это я? Просто вспомните своих стариков, расспросите о них, если не знаете.... и обретутся смыслы. Этой жизни. И, может быть, лишний раз оружие и агрессия сменятся столом переговоров.


А потом он умер.
Сутки. У меня были лишь сутки, чтобы увидеть его, как окажется через год, в последний раз.
– Чего сейчас деньги катать, уже ехала бы на похороны, – ворчала свекровь. – Я твоим детям не буду носы неделю подтирать. Сутки тебе. Не вернешься – знай, я за ними не гляжу, – изогнула она веревку губ в рваной ухмылке. В лице и поведении свекрови всегда было что-то паучье. Да, именно паучье. Манера перебирать ссохшимися пальцами вечно сложенных на груди рук. Щурить и без того мелкие глазки. Вытягивать вперед подбородок и передними нижними резцами чесать губу. Сидеть в нагретом печкой углу в дряхлом кресле, днище которого уже лет пять сыпалось поролоновой трухой. Поддевать корявыми, вечно грязными, ногтями собачью пряжу, из которой она вязала толстые носки. Она всегда вязала носки…Сколько мы с ней жили – она не выпускала из рук спицы. Вязала не кому-то. Никто не носил ее колючие «подарки» и она перестала их сучить всем по каждому поводу. Она вязала просто так. И складировала все это в ящике под кроватью. Наверное, так проявлялись паучьи повадки. А еще свекровь часами могла из своего запечного «логова» гипнотизировать свое отражение в зеркале, которое стояло в углу напротив. И если в этот момент кто-то к нему подходил, то она била взглядом прямо между лопаток. Почти физически ощутимо. Я как-то поймала ее хищный прищур в зеркальце, собираясь перед этим трюмо на работу. Они как будто были налиты смолой. Абсолютно черные. И как будто округлившиеся, чуть на выкате.
–Знаешь, свечки же не только за здравие ставят...Но и за упокой. Тогда человек вместе с ней догорает, – отчетливо воспроизвел мой мозг недавние изрыгания свекрови. Тогда я рассмеялась ей в лицо, но внутри меня сильно переколотило. И теперь по спине побежали липкие мурашки…Больше я к зеркалу не подходила, когда свекровь заседала на своем паучьем троне.
Мужа днем почти никогда не было дома. У меня стало складываться впечатление, что я замужем за его матерью…Или – за бухенвальдским надзирателем. Она контролировала меня во всем. В каждой съеденной конфете, в каждой выпитой чашке кофе, каждой не так положенной – не по ее – вещью. Даже – в рождении детей.
– Забрюхатила! Мамочки родные, да как же так, от людей-то стыдно! Иди на аборт! Завтра же иди!
– Мама, – закусила я язык на этом слове, ибо он не поворачивался ее так называть, но она жутко бесилась, когда я звала ее Надеждой Павловной, - я замужем за вашим сыном. Что стыдного в том, что женщина в браке ждет ребенка? Это же ваш внук…или внучка, – вспомнила я свои слезы.
– Это – твои дети. Мои внуки – в Магадане, – поджала тогда она губы и вышла из комнаты. А на другом краю страны у нее дочь. У которой тогда уже было двое ребятишек.
Вы когда-нибудь обдирали кожу с куриной тушки? Жирную такую, скользкую, чвакающую между пальцев….А обрезали когти на куриных отрубленных лапах? Нет? Попробуйте. Удовольствие непередаваемое, особенно когда ты беременная и тебя тошнит от ВСЕГО. Это мы готовили со свекровью холодец на Пасху. Тогда она мазала куличи глазурью…
Вот и сейчас дело тоже подходило к Пасхе. Мне позвонила мать и сказала, что с отцом все плохо. Они жили в Приморске – дорога только туда сожрет ночь. Которая входит в лимит обозначенных паучихой суток.
Я сидела в обнимку с дорожной сумкой на скрипящем крылечке веранды и слушала, как заливаются лягушки. Они уже оттаяли от спячки и давали полуночный концерт. Прямо ко мне свесила ветвь заневестившаяся вишня. Качнулась, тронула меня цветущим рукавом, мол, «не горюй, все наладится», и полетела белыми хлопьями за ворота…
Поезд отправлялся в час ночи. Провожать меня никто не пошел. Мужа как всегда не было дома. Свекровь спала в своем логове. Стоя на платформе, я до боли в легких втягивала пропитанный креозотом воздух. Он проникал в каждую клеточку моего существа, будоража детские воспоминания. Моя бабушка жила под Владимиром в селе, раскинувшемся по обе стороны от железной дороги. Сельчане под шумок тырили шпалы и укладывали ими полы во дворах. Поэтому запах железнодорожной пропитки там стоял всегда. Им пахло все: одежда, волосы, мебель, даже сено для скотины…Хлеб – и тот был с привкусом шпальной смазки.
Поезд мерно отстукивал километры на запад. За ним катился кособокий колобок луны, пытаясь обогнать гремящую змею, тревожащую недвижную лесную тишину майской ночи. Боковая полка в плацкарте – это верх комфорта. Но мне как-то было не до удобства. Я даже не стала разбирать ее и стелить белье. Как села в угол, так и забылась в бредовом сне до конечной остановки.
В Приморске било солнце. Настоящее, южное, морское. Оно без приглашения ворвалось в хмурый вагон, разогнав зябкую тьму. Подхватив сумку, я направилась у двери. Соскочила с подножки, опущенной проводницей и вот я – дома. На платформу набилась толпа встречающих-провожающих. Я закружилась в ней, ища маму, которая должна меня встретить.
– Юля! Юля! Мы здесь! – обернулась я на донесшееся справа. На массивной тумбе фонаря, одной рукой держась за него, а другой махая мне, кричала мама.
Мы не виделись наверное года три, если не больше. Мне показалось, что она как-то стала меньше ростом и тоньше. Я ее помню другой…Сквозь толпу я разглядела рядом с ней отца. Весь в белом, он, казалось, светился в длинной голубой тени вагона. Он улыбался. Он тоже махал мне и двумя руками звал к себе. Это был мой папа. Осунутый болезнью, трудно, но изо всех сил прямивший спину, большой…такой же, как в моем детстве. Но уже – другой…
– Юля, как я рад! Как рад! – сгреб он меня ручищами. Мне показалось, что его голос дрогнул, когда его рука потянулась к очкам, приподняв их и тронув глаза пальцами.
– Юлечка, мы едем на море! – крикнула мама, прильнув ко мне вслед за отцом. Он оперся рукой о фонарный столб.
– Гриша, что? – забеспокоилась мама.
– Нет, нет, едем, – отрывисто сказал он. – Меня ж из больницы ради этого и отпустили! К черту палату, не хочу, чтобы ты ее видела. Все эти трубки, капельницы, зеленку…Помнишь, как зеленки боялась? – потрепал он меня по голове.
Помню. Мы тогда шли с моря. И я босой ногой напоролась на бутылочное стекло. Ох и реву было! А папа меня нес на руках до дома…И мазал рану зеленкой, и бинтовал ступню…Все дети боятся боли. А он делал все не больно.
С вокзала на пляж шел 15 маршрут. Я забыла, когда последний раз ездила на троллейбусе. И вообще на общественном транспорте. Село, куда меня занесло за мужем, не изобилировал благами коммуникаций. Так чудно было рассматривать городских жителей. Мужчины здесь носили костюмы и шляпы, женщины – модные платья и блузы, каблуки и маленькие сумочки. Они совсем были не похожи на наших, таскающих пудовые авоськи в стоптанных калошах. Я себе никогда не позволяла опуститься до неряшливого вида, которым я считала, например, поход в халате в магазин. У меня всегда были прическа, маникюр, макияж и несколько пар туфель…Это выводило из себя мою свекровь. Мое нежелание превратиться в неуклюжую бабу.
Сорок минут – и здравствуй, Азов! Чешуей гигантского дракона, расправившего крылья до горизонта, горело море. На пляже почти не было людей, кроме группки отчаянных дикарей, в начале мая открывших купальный сезон. Палатка, торчащая из ветвистых зарослей, и дымок от еще тлеющих дров выдавали их присутствие. На еще не нагретом песке мы расстелили одеяло, придавили его уголки камешками – ветер с моря гнал не слабенький…Мама что-то щебетала, суетилась над салатом, раскладывала бутерброды по грозящимся улететь пластиковым тарелкам…
– Дурмаааном сладким веееяло, когда цвели садыыы, – не совсем в ноты напевала она, подражая голосом Анне Герман. Любимой папиной певице. Отец улыбался. В почти белом свете набирающего высоту солнца, его лицо казалось фарфоровым. Куда-то делись морщинки, еще сильней выделились скулы. Он не снимал очки. И я не видела самого главного – глаз. Он сидел на коряге, поджав правую ногу и опершись на нее. Ветер лохматил его сохранившие цвет и себя волосы вопреки химии, которой его травили. Белые высокий лоб и прямой, какой-то невероятный, как у кинозвезды, нос, выделяли его профиль на фоне впитавшего морскую синь неба. Отец молчал. Только кивал головой, посмеивался над мамиными историями и изредка тер глаза. Тогда мы еще не знали, что эти 24 часа, проведенные вместе – будут для нас последними. Последними из всего того множества минут, которые так нещадно были потрачены на всякие ненужные, по сути, вещи. Которые не были прожиты рядом.
Я знала, что отца тошнило. И что его постоянно била током боль. Что ему трудно дышать. Мы все пытались об этом не говорить. Все делали вид, что все в порядке. Что у нас есть будущее. То самое, в котором все будет хорошо. То, о котором говорила мне вишня…
– Смотрите, смотрите! Чайки кружат! – крикнула мама, тыча в небо. В нем парила целая стая, опускаясь все ниже и ниже к воде…– Это первые, которых мы видим в этом году, да, Гриш? – и столько восторга было в ее словах...Вдруг раздался хлопок, и птица, летевшая над берегом, упала в липкий песок. Со стороны дикарей раздалось победное улюлюканье…
– И они тоже видят их впервые, – расстроено протянул отец. – Да я и сам-то.., – поднял к небу голову он, замолчав на полуслове.
Отцовской страстью была охота. В городе особо не развернешься – разве что белок в парке попугать из воздушки…А потом доказывать милиции, что ты не еж. Поэтому каждую осень отец уезжал в деревню к матери и уходил с мужиками в леса. Иногда он брал с собой и нас: меня и брата с мамой. У бабушки было большое хозяйство. Корова, гуси, куры, кролики…
– А где наша Юлечка? – выглядывала с веранды мама, потеряв меня из виду. А я или играла с крольчатами, или учила в тазике плавать утят, или сидела на сене в хлеву, разглядывая спящую Матильду, даже во сне бьющую хвостом себя по маслакам – то ли, шугая блох, то ли, по летней привычке отбиваясь от мух… Тогда я хотела стать ветеринаром. И к животным я питала какие-то фантастически милы чувства, и само слово звучало красиво.
– Фитилиналом, – улыбалась я беззубым ртом, когда на каком-нибудь семейном торжестве гости принимались расспрашивать меня о том, о чем обычно «пытают» шестилетних детей.
В дом я тащила всех: выпавших из гнезда птенцов по весне расплодившихся воробьев, ящериц с луга, глохнущих от маминого визга, прикармливала в подъезде дворняжку Тотошку, которого забрал к себе дворник Федот. А как-то раз мы пошли с братом на речку смотреть сома. Говорят, здоровенный сом водился в Каменке. В длину – как курортный поезд. Пока мы добирались до плеса, стало вечереть. И отовсюду посыпалось лягушачье гоготание…
– Юль, давай лягух ловить! – включил фонарик Ромка, стянул отцовский охотничий сапог, и сиганул куда-то в траву. То ли лягушки были сонные, то ли мы – такие с братом прыткие, но наловили мы их целую халявку болотника…А дома Ромка поставил его в сенях в уголочке. Второй сапог оставил там же. Лягушки, не будь дураками, распрыгались из сапога по всему предбаннику. Проснулись мы от отцовского «Ешки-макарешки!!!» Он с утра собирался сходить проверить лежанку в камышах и, с привычным усилием натянув резиновую халявку, раздавил квакушку, почему-то предпочётшую сапог свободе.
С охоты отец всегда возвращался с добычей. Это была больше мелкая дичь, в излишке обитавшая в тамошних лесах: утки, зайцы, перепелки…Но однажды отец пришел с пустыми руками. Пришел молча. Сел у печки и сидел неподвижно минут с десять. Мама с бабушкой тоже молчали, переглядываясь. А потом он сказал:
– Я убил лесного царя.
– А кто этот лесной царь? Леший,– подскочила к нему я, надеясь, что он усадит меня на коленки. Но его бушлат и штаны были был перепачканы бурой грязью.
– Это лось, – тронул он рукой глаза, заслонив их от света яркой лампочки, слепящей без абажура. – Мы ждали с мужиками, когда на приманку придет кабан. А к нам вышел лось. С отпиленным рогом и окровавленной бочиной. Он ступал осторожно, как будто крался. С каждым шагом его ночи подгибались, он клонился вперед…И я вышел к нему из своего укрытия. Лось тяжело и медленно дышал, клубы пара валили из его ноздрей и дымком струились над раной. Лось видел меня. Он стал опускаться к земле, будто бы в поклоне…Как вдруг взревел и рухнул в чвакнувшую грязь. С его ветвистого рога упало гнездо какой-то маленькой, но смелой пичуги. Оно перевернулось, стукнулось о валун и яйца, оставленные в нем, разбились…Из раны на лосином боку торчали веером ребра. Он мычал и смотрел на меня. Я видел муть, затягивающую его немаленькие зрачки…И я выстрелил, – отец помолчал и продолжил, – Я раньше не видел в зверях животных. Я – охотник, они – добыча. Нормальные такие отношения…Но сегодня я слышал, о чем думал лось. Сегодня я увидел мучения живого существа, понимаете? – посмотрел он на нас. – Лось в наших лесах – зверь-царь. Он редко выходит на тропы, он – призрак чащобы…
Больше к ружью отец не притронулся. Продал всю свою охотничью амуницию и к матери в деревню приезжал только, чтобы помочь с хозяйством…
Над местом, куда упала подстреленная чайка, до вечера кружила гогочащая чернокрылая стая…А потом ливануло с неба. Майский дождь стеклянным забором врезался в сухой песок, загнав и дикарей в машину, и проводив нас с пляжа.
– Папа, я следующим летом приеду к вам с Игорьком, познакомишься с внуком. Пацан, продолжатель рода растет! – хлопала его я по плечу на перроне. Поезд из Приморска отправлялся в полночь. Но ни кособокого колобка луны, ни звездной россыпи не было видно из-за набежавших туч. Отец улыбнулся и крепко сжал мои руки. - Юлечка. Как хочется жить, – прошептал он мне на ухо, глубоко втянув запах моих волос. Очки он так и не снял. А я – так и не увидела самого главного.Очки он так и не снял. А я – не увидела самого главного.
– Ну вот, только деньги прокатала, – скалилась свекровь из своего паучьего угла. – Говорила же, надо было сразу на похороны ехать.
Мужа как обычно не было дома. Меня никто не пошел провожать. А на перроне меня встретила чайка. Она чистила перышки у того самого фонаря. Завидев меня, она встрепенулась, крикнула и взмыла в бездонную синь белесого купола неба.
Ирина АЛЬШАЕВА


Мое утро начинается не с борща (да-да, кому-то с утра необходимо что-то посущественнее). Чая. Кофе. Ни даже – с жеманных круассанов. Оно начинается с пятиминутного сидения на краю кровати в попытке понять непроснувшимся сознанием, что вообще происходит. Товарищи. Что вообще происходит?
Сижу я, значит, медленно моргаю. И слышу – жужжит на кресле ноут. Он у меня «сам себе правильно» – чего-то там перезагружается, свистит, охлаждается, нагревается…Ок, думаю, посмотрим, что же произошло, пока я пребывала в небытии.
Захожу на Рамблер. И вот она – новость-шок в первых рядах. Сенсация. Хвала заржавевшему маразму: «В Белгороде группу Ленинград оштрафовали за мат».
То есть, для всех было открытием, что Шнур, оказывается, матом-то непотребщину орет. Согласовывали на Белогорье концерт с закрытыми глазами-ушами-ртами-мозгами, чтоль? Или что, Ленинград – это НЛО, о котором раньше и слыхом не слыхивали?
Моргаю дальше. «Лидер группы Шнур отнесся к штрафу спокойно. Что не вызывает удивления – сумма составила 500 рублей»…
Да. Есть такое НЛО под названием «Ленинград». Рок-группа, свою фишку определившая в трансляции «неприкрытой простоты». Почему стиль их творчества коробит иную публику? Потому что ей неприятна суть вполне реальных вещей. Тексты о «Ленинграда» о сексе, проститутках, алкоголе, грязи – не часть ли того мира, в котором мы с вами варимся? Или у нас этого нет, это не про нас? Про нас. И дяде Еремею не нравится, когда он слышит песню о сальной полосатой майке и замусоленной грязной кухне, на которой только и есть, что сбитое наспех подобие стола и мутная, еще совдеповская, лампочка. И он, герой жизни – сам дядя Еремей, сидит посреди своего зловонного царства и заливает печаль-тоску чем покрепче. Все у него виноваты, особенно президент. Но нет, не пойте ему о грязи! Он – принц. Просто поиски королевства затянулись на долгие лета…
А что такое мат, дорогие мои? Некие табуированные обществом слова, несущие разрушительно-негативный коннотат. Но. Как емко-то одним словом можно выразить то, на что другой раз требуется не одно предложение. Опять дилемма – что ж такое хорошо, а что такое плохо? Мат – это вообще побочный эффект творящейся действительности. Так, может быть, стоит лечить первопричину? А не штрафовать за ее обличение. Пусть даже и в такой НЕПРИНЯТОЙ (ай-ай-ай, негодяи), форме.
То есть, «загаженные» уши пришедших на концерт Ленинграда белгородцев, оцениваются в 500 рублей с каждого солиста. А как вообще тогда это все выглядело? Бред несусветный. Вы, мол, приезжайте с концертом. Выступайте. Билетики все вон распроданы…А мы вам потом – хрясь! Какой же результат возымел этот штраф? «Ленинград» запоет «правильные» песни? Или все перестанут материться? Или это как-то поможет справиться публике с шоком от услышанного?
Они штрафуют «Ленинград». А в подворотне за углом где-нибудь творится вакханалия похлеще – о ужос – сквернословия. Первопричина – последствие, помните, да? Так вот, если майка не грязная, то ее и стирать не нужно. Занавес.
Ирина Альшаева


Кофе, который мы пьем на работе, отчего-то мне кажется вкуснее того, который я варю дома. В турке, на медленном огне, до кремовых бульбушек…Иногда – с молоком. Под настроение. Говорят, пить кофе «с пылу, с жару» полезней, чем растворимый. Но второй мне нравится больше. Непременно на работе. И непременно – с сахаром. Сколько вредности в одном стакане, да? Но, черт. Вкусно. Особенно – вперемешку с сигаретным дымом. Особенно – на балконе редакции, который висит аккурат на кронах парковых ясеней…Знаете, как они пахнут весной? Не стану вам описывать этой космической несусветности, срывающей голову…Прогуляйтесь сами. Это – полезно. Я же делаю много вредных вещей...Но – вкусных. Не только для языка. Но и – сознания.
– Значит, я умею общаться с поколением Z, – ставя ароматную чашку, полную вкусной вредности, на балконную быльцу, протянула моя коллега. – Вы не плохие. Вы–другие… И мы тоже – другие. И те, кто придут после нас и вас не станут лучше или хуже. Они принесут с собой свои особенности…Фишки, да, так вы говорите? – сощурилась она, поймав озорной блик прыгающего в ветках солнца.
Моя коллега из тех людей, которые умеют выворачивать вещи мехом во внутрь до их сути. И пусть в этой выворотке родится субъективный, далекий от общепринятого, взгляд, но это будет конкретный взгляд конкретной личности. Вывод, сделанный на основе содержимого тонны выпотрошенных туш и пропущенного через собственный мозг. Который, безусловно, в ее светлой – в прямом смысле голове – есть. И имеет право называться собственным.
– Он вернется на работу? Отличный парень, – посмотрела на нее я. – Он жизнью горит. Сплошной позитив.…Сколько ему, 25? Ну да, мы с ним ЗЭТовские…Да что толку мерить время поколениями. В каждом – свои косяки. Будь ты хоть из альфа-прародителей, ты или в теме этой жизни, или нет. Ты или человек – и внутри, и снаружи, или дерьмо последнее. Ты или деятель, или – потребитель…
Все слышали, да, это ворчание? Для тех инопланетян, кто не слышал, процитирую:
– Ой, какие вы, молодые, плохие. Какие невоспитанные.
– Ай-ай, бабушке место не уступит в автобусе.
– Ой, чертяка какой, идет, бошку выбрил да еще и курыт…
– Проститутка, ты погляди какая, юбку она еще короче напялить не могла?
– Молодежь у нас гнилая. ФУ такими быть.
Что интересно, «гнилой» она была всегда. Еще со времен Платона и Аристотеля. Как же мы с вами не сгнили-то вконец, а? Живем жеж.
Психологи всея мира называют этот диссонанс «конфликтом поколений». Я это называю нежеланием одних мириться с новаторством других. Нет конфликта. Есть накладка стереотипов одного времени на стереотипы другого. Да. Короткая юбка – это новаторский протест. Равно как и выбритая голова. Да и та же сигарета. Это – вещи, посредством которых человек пытается выразиться. Хорошо, если это согласовано с мозгами. Но, вопрос, какими. Если загаженными многоголосьем чужих мнений – то лучше уж и вовсе без такого согласования. «Гни свою линию» – Егор Летов (ГРОБ) в свое время заточил в это словосочетание непомерный смысл. Некоторым который, видимо, и «не померить». Потому что нечем. Потому что ничего своего нет. Только заимствованное. То, что заботливые или - напротив "матушки" вдолбили в темечко.
Да. Самовыражение может быть разным. У кого-то через интеллект, у кого-то – через цацки-бряцки. Но с одинаковым успехом и первый и второй вариант некоторыми представителями старшего поколения воспринимается в штыки. Не просто в штыки. А в штыки, которые еще чуть-чуть и пустят молоденькую аленькую кровушку…За что? За то, что сказал не то и не так, как думает «умудренная жизнью» голова. Но…умудренная на примере собственных прожитых лет. Что далеко не одно и то же с жизнью того птенца, который начинает ворочать крылышками.
Так не стягивайте их бечевкой, не колите биту о нежную черепушку. Время идет – и вполне логично, что в нем меняются законы существования человеческого общества. Не зависимо от того, сколько кому лет на данный конкретный момент…Время – категория, которую мы пытаемся подчинить…Но которая подчинила нас. Меньше брюзжания, друзья.
Есть такая интересная штука. Называется «Фейсбук». А в Фейсбуке есть одно интересное сообщество. «Союз журналистов города Белгорода» называется. И развернулась там одна картина батального жанра…Назовем ее «Все против всех». Поняли о чем я, да?) В общем, блеснуло сообщество интеллектом участвующих в создании сего полотна. Коллеги, неужели ЭТО было достойно вашего сознания? После этой, извините за слог, разведенной помойки, вы по-прежнему можете называться «союзом»? Я полагала, что союз – это объединение. От слова «единство». Там, где как в мушкетерах – «один за всех». А не так, как я написала выше. Такое впечатление, что кроме как «заклевать» пытающегося расправить перышки и раскинуть крылышки дальше, чем Белогорье, птенчика, цели в ваших искренне «добрых «постах» и нет. Да и не может быть. Эта фейсбучная буча – наиярчайший (солнцезащитные очки в студию) пример того, насколько остр тот самый конфликт поколений. Одни пытаются самовыразиться, другие – «самовыразить» их по-своему. Иначе ни вопрос Лочканова Путину, ни правдивость контента его СМИ, да даже факт того, что белгородские журналисты поехали в Питер на медиафорум, резонанса в таком варианте, который мы лицезрели дня три в новостных лентах ФБ, не вызвали бы.
Поколение Z. Почему это звучит как приговор из уст иных людей? Потому что это поколение пьет растворимый, жутко вредный в купе с сахаром, кофе. Носит короткие юбки. Бреет голову. Не держит язык на чердаке черепушки. И нескромно широкими шагами идет вперед. При всех его недостатках. ФУ такими быть? А какими не ФУ?
– Ну что значит «ФУ» и не «ФУ». Вот дягтярное мыло – оно фу? – спросила меня коллега. От кофе остался только лишь запах и редкий парок, испускаемый чашкой.
– Для меня не фу. Мне нравится запах дегтя, – сказала я, втянув до боли в легких звенящий воздух.
– Ну вот. А кому-то фу. И он тебе будет доказывать свою правоту в убеждении, что дегтярное мыло воняет.
– А я не стану доказывать, что пахнет. Смысл?
Смысл, товарищи, пытаться кому-то что-то доказать. Особенно в таких относительных вопросах «что такое хорошо, а что такое плохо». Лучше варите кофе, заливайте его молочком, гуляйте под парковыми ясенями…Это – полезно.
Ирина Альшавеа


Снег.
Безразличная к миру пудовая туша. Он сыплется семенем, куда заблагорассудится. А потом прорастает.
Пролесками.
И ты идешь.
В желтеньких резиновых сапожках. Рядом – бахают болотные по колено сапожища.
И ты месишь.
Чавкающую под стельками грязь. Как на кухне – молочное тесто с крупинками мака.
Как фарш на котлеты. И руки свои вытираешь о фартук. На клетке-полоске оставляешь чьего-то убийства следы.
Свою жизнь братаешь с неприглядно чужой. Топчешь ли грязь. Или же истекаешь слюной от желаний за накрытым под свечкой столом…
В коммуналке коротнуло лампу. Туча сожрала лунный блин над головой.
Ты кружишься.
Грязь – кусками из-под стертых каблуков... Целуешь март в обветренные губы. Язык его шершавый липнет к штукатурке фарфоровой щеки…
Ты падаешь.
Куда заблагорассудится. Куда получится. В прошлогодний стог листвы.
И пролесков примяты стебельки.
И тянется истомная секунда…
И вперемешку – сапоги.
Кот лесной когтями изодрал накидку. А, может, ветер. Обещали бурю. Ты – в сводках метеосистем…
Размазан вечер сажей по спине.
Филин ухает с верха разнузданной ели. Развратница знатная – ветки раскинула веером. Шнурками зацеплены чьи-то под ней сапоги…
Твои – сапожки.
Его – сапожища.
Стучат.
То ли набойки по кусочку асфальта.
То ли – ОНО.
Загнанное куда-то внутрь себя. Подальше. Поглубже. Чтоб было не видно. Не слышно.
«Тук…тук…»
Случиться так может, что наденется наоборот. На ножку – халявка . В которой утонет лодыжка.
На лапу – скрипнувший швом сапожок.
Желтый.
Непременно желтый.
Как нутро яичное. Без которого тесто – не румяно. Как капелька солнца.
Масляного.
Без которого пролескам не пробиться. Из-под туши равнодушных снегов.
А значит – свиданию не случиться.
Безобразно разных сапог.
Ирина Альшаева


На полпути остановлюсь
Под синью рябого покрова:
Минувших дней угасший луч
Звездой восходит над затоном.
Недвижна даль; чернеет лог,
Саваном стянуты равнины.
Свет похоронен - алый клок
Расплылся дымкой над могилой.
С пернатой стаей поднимусь
Над сажей стынущей пустыни
И в выси гулкой растворюсь,
Коснувшись звоном томной лиры...
© Ирина Альшаева
Новое на сайте
Новые комментарии
-
То , что за всеми нашими3 недели 5 дней назад
-
Ага! И у каждого на спине9 недель 6 дней назад
-
Расстрел гражданских лиц9 недель 6 дней назад
-
Пьяный, что ли писал?10 недель 5 дней назад
-
На что смотреть? Учить надо10 недель 6 дней назад
-
Ну? И чё дальше?11 недель 2 дня назад
-
Наша история переменчива,11 недель 2 дня назад
-
Осудили медтехнику и аурус11 недель 3 дня назад
Новое в блогах
Комментарии к блогам
-
13 недель 5 дней назад
-
17 недель 4 дня назад
-
17 недель 5 дней назад
-
19 недель 1 час назад
-
19 недель 3 часа назад